“Молчат гробницы, мумии и кости, –
Лишь слову жизнь дана:
Из древней тьмы, на мировом погосте,
Звучат лишь Письмена”.
И. Бунин
Если бы Архимед не открыл закон Архимеда, его бы открыл бы кто-нибудь другой. Вон Леонардо изобрел не то вертолет, не то подводную лодку зашифровал, чтобы люди не использовали их для злых дел. А эти тайны открыл кто-то другой. Потом. Но так никто и никогда не смог написать тот второй том “Мертвых душ”, который уничтожен Гоголем. И Шолохов не смог повторить собственную вторую книгу “Поднятой целины”, убитую немецкой бомбой. Написал новую. “Рукописи не горят”… Вранье! Горят, и еще как горят, во все века и на всех континентах – и даже в тех местах и временах, которых нет. И неизвестно, что утрачено человечеством и какие имена забыты просто потому, что рукописи горят.
История романа без названия, написанного писателем без имени и даже псевдонима – это олицетворение творчества и судьбы творца во все времена и у всех народов. Мне кажется, что именно об этом говорит нам удивительное сходство судьбы Иешуа Га-Ноцри и мастера. В обоих случаях – непривычные для времени темы и мысли, в обоих случаях донос… Правда, Иуда из Кириафа сделает это за деньги, а критик Латунский скорее из любви к искусству. Правда, Иешуа будет бояться и просить прокуратора о милости, но не отречется ни от себя, ни от своих мыслей, а мастер, испугавшись, откажется от книги и сожжет ее, откажется от любви и женщины, откажется от самого себя и своего имени.
Меня смущает мысль, что прокураторы всех времен и народов лично могут симпатизировать творцам и пытаться их спасти, но всегда умывали и будут умывать руки. Такое впечатление, что человечество боится новых мыслей, одухотворенных чувством, боится поэтического слова. У Кюхельбекера, что ли, читаем строки: “Тяжка судьба поэтов всех времен”, – а ведь и пушкинский Кюхля отсидел четверть века в одиночке.
Что за создание неповторимого произведения искусства, а оно должно быть таким, автор должен заплатить большую цену, в этом сомнения нет, и тот, кто БОИТСЯ этой цены, пусть занимается другим делом. Вопрос состоит в том, имеет ли право художник предать свое предназначение и свое произведение. Мне кажется, что героизм слабого человека, пошедшего на крест во имя своего права высказывать непривычное и желать пока еще странного, – только он и движет вперед наш не лучший из миров и спасает человечество – собрание не самое праведное во вселенной. Неважно, что в пергаменте не то, что говорилось устно: устную речь вообще не узнаешь на письме, все равно как не узнаешь свой голос на магнитофонной ленте. Важно то, что слова звучали, мысль билась в паутине слов, тщетно стараясь найти свое полное выражение. Важно то, что ты говорил, что тебя слушали и старались понять в меру своего разумения, понимали себя и научались, кого надо любить и что ненавидеть в добром человеке. Ах, если бы с ними можно было поговорить – вот желание творца Иешуа.
Мастер, сжегший свою рукопись, отказался “поговорить”, оказался недостойным своего таланта и своего детища – романа, у которого нет названия. И добрые люди остались наедине со своими злыми делами, и именно это, а вовсе не квартирный вопрос, их испортило. Точнее, оставило такими, какими они были еще вчера.
Конечно, можно было бы еще много говорить о взаимоотношениях художника и общества, художника и государства, художника и его профессиональной среды, но мне это кажется уже вторичным. Главное же, по-моему, заключается в том, что мастер должен сознавать свою ответственность перед будущим, которое он уже увидел и непривычные черты которого изобразил, и понимать, что его современники его не поймут и будут бранить именно за то, за что их дети славить. Если рукописи не сгорят. Если ты будешь защищать их как самое любимое на свете существо.
Судьба художника – это ответственность перед творчеством и непонятливыми людьми.