Несмотря на разнообразие тем произведений А. П. Платонова, которого волновали проблемы электрификации и коллективизации, гражданской войны и строительства коммунизма, все их объединяет стремление писателя найти путь к счастью, определить, в чем радость “человеческого сердца”. Платонов решал эти вопросы, обращаясь к реалиям окружающей его жизни. Повесть “Котлован” посвящена времени индустриализации и начала коллективизации в молодой Советской стране, в светлое коммунистическое будущее которой автор очень верил. Правда, Платонова все больше и больше начинало волновать, что в “плане общей жизни” практически не оставляли места конкретному человеку, с его думами, переживаниями, чувствами. И своими произведениями писатель хотел предостеречь чересчур усердных “активистов” от роковых для русского народа ошибок.
Сцена раскулачивания в повести “Котлован” очень ярко и точно раскрывает суть проводимой в советской деревне коллективизации. Восприятие колхоза показано глазами ребенка – Насти. Она спрашивает Чиклина: “А ты здесь колхоз сделал? Покажи мне колхоз!” Это нововведение понимается как совершенно новая жизнь, рай на земле. Даже взрослые “нездешние люди” ждут от колхоза “радости”: “Где же колхозное благо – иль мы даром шли?” Эти вопросы вызваны разочарованием от истинной картины, открывшейся перед взором странников: “Посторонний, пришлый народ расположился кучами и малыми массами по Оргдвору, тогда как колхоз еще спал общим скоплением близ ночного, померкшего костра”. Символическим выглядит “ночной, померкший костер” и “общее скопление” колхозников. За простой неустроенностью этих людей скрывается еще и их безликость. Поэтому главным их представителем показан медведь-молотобоец, получеловек-полуживотное. Он обладает способностью к производительному труду, но лишен самого главного – умения мыслить и, соответственно, говорить. Мышление подменено в медведе “классовым чутьем”. Впрочем, ведь именно это и требовалось в новом советском обществе, мыслить за всех мог “один. .. главный человек”. Неслучайно у Чиклина захватывает дыхание и он открывает дверь, “чтоб видна была свобода”, когда “рассудительный мужик” призывает его обдумать целесообразность раскулачивания. Легче всего просто отвернуться от правды и предоставить другим решать за себя, переложив ответственность на безликих “мы”. “Не твое дело, стервец! – отвечает Чиклин кулаку. – Мы можем царя назначить, когда нам полезно будет, и можем сшибить его одним вздохом… А ты – исчезни!”. Но только вот почему-то кричит Чиклин “от скрежещущей силы сердца”, наверное, внутри сам протестуя против отнятого у него права мыслить и самостоятельно принимать решения.
К молотобойцу как к “самому угнетенному батраку” проникаются сочувствием и Настя, и бюрократ Пашкин. Вот только если девочка видит в медведе, прежде всего, существо страдающее и поэтому ощущает родство с ним, то представитель власти вместо благого желания “обнаружить здесь остаточного батрака и, снабдив его лучшей долей жизни, распустить затем райком союза за халатность обслуживания членской массы”, спешно и в недоумении “отбыл на машине обратно”, формально не видя возможности отнести медведя к угнетенному классу. Автор объективно изображает положение бедняков в деревне, вынужденных почти даром работать на зажиточных односельчан. Через образ медведя показано, как относились к таким, как он: “Молотобоец вспомнил, как в старинные года он корчевал пни на угодьях этого мужика и ел траву от безмолвного голода, потому что мужик давал ему пищу только вечером – что оставалось от свиней, а свиньи ложились в корыто и съедали медвежью порцию во сне”. Однако ничто не может служить оправданием той жестокости, с которой происходило раскулачивание: “…медведь поднялся с посуды, обнял поудобней тело мужика и, сжав его с силой, что из человека вышло нажитое сало и пот, закричал ему в голову на разные голоса – от злобы и наслышки молотобоец мог почти не разговаривать”.
Страшно, что на подобной ненависти воспитывались дети, которые должны были потом жить в стране, свободной от вражды. Однако заложенные с детства представления о своих и чужих вряд ли исчезнут во взрослой жизни. Настя изначально настроена против тех, кого медведь “чутьем” относит к кулакам: “Настя задушила на руке жирную кулацкую муху… и сказала еще:
– А ты бей их как класс!”
Про мальчика из кулацкой семьи она говорит: “Он очень хитрый”, – видя в нем нежелание расставаться с чем-то своим, собственным. В итоге такого воспитания все отплывающие на плоту для ребенка сливаются в одно лицо – “сволочи”: “Пусть он едет по морям: нынче здесь, а завтра там, правда ведь? – произнесла Настя. – Со сволочью нам скучно будет!” Слова же Чиклина о партии, которая должна, по идее, стоять на страже интересов трудящихся, кажутся нам ироничными: “В лицо ты ее не узнаешь, я сам ее еле чувствую”.
При анализе произведений Платонова пристальное внимание приковывает к себе их язык. Это стиль поэта, сатирика, а главным образом, философа. Повествователь чаще всего является выходцем из народа, который еще не научился оперировать научными терминами и пытается ответить на важные, насущные вопросы бытия своим языком, будто “переживая” мысли. Поэтому и возникают такие выражения, как “от отсутствия своего ума не мог сказать ни одного слова”, “без ума организованные люди жить не должны”, “жил с людьми – вот и поседел от горя” и т. п. Герои Платонова мыслят теми языковыми средствами, которыми они владеют. Особая атмосфера 20-х годов ХХ века подчеркнута обилием канцеляризмов в речи платоновских героев, лексики лозунгов и плакатов, идеологизмов. Причем слова различных стилей беспорядочно перемешены в речи платоновских странников, зачастую ими плохо понимается значение употребляемых слов. Складывается впечатление, что мысли, идеи словно сталкиваются между собой, притягиваясь и отталкиваясь. Так, следуя традициям русской литературы, Платонов использует пейзажи для передачи общего настроения изображаемого. Но и здесь мы ощущаем шершавость, корявость и соединение разностильных слов в описаниях: “Снег, изредка опускавшийся дотоле с верхних мест, теперь пошел чаще и жестче, – какой-то набредший ветер начал производить вьюгу, что бывает, когда устанавливается зима. Но Чиклин и медведь шли сквозь снежную секущую частоту прямым уличным порядком, потому что Чиклину невозможно было считаться с настроениями природы…”.
Финал сцены отправления кулаков на плоту неоднозначен. С одной стороны, мы проникаемся симпатией к Прушевскому, который с сочувствием смотрит на “кулацкий класс”, “как оторвавшийся”. Но есть доля истины и в словах Жачева, замечающего об отплывающих: “Ты думаешь, это люди существуют? Ого! Это одна наружная кожа, до людей нам далеко идти, вот чего мне жалко!” Обратим внимание на местоимение “нам”. Жачев и себя причисляет к “уставшим предрассудкам”. Все свои надежды он возлагает на будущие поколения: “Жачев же пополз за кулачеством, чтобы обеспечить ему надежное отплытие в море по течению и сильнее успокоиться в том, что социализм будет, что Настя получит его в свое девичье приданое, а он, Жачев, скорее погибнет как уставший предрассудок”. Однако, как мы убеждаемся, взгляд автора на будущее Насти достаточно пессимистичен. Даже детское счастье невозможно построить на чьих-либо страданиях.