История русской литературы
Е. Е. Машкова
Проблема жертвы/жертвенности в производственной прозе 1920-1930-х годов
Актуальность проблемы. Общим положением в современных работах о советской литературе 1920-1930-х является мысль о том, что основу советской мифологии составляют страдание, жертвенность, мученичество. По мнению И. Есаулова, «жертва/жертвенность» — один из тех главных лейтмотивов, которые «в имплицитном или эксплицитном виде входят в «канон» советской культуры» . Едва ли не в каждом произведении 1920-1930-х годов, отмечает К. Кларк, герой проходит через испытания голодом, холодом, изнуряющим трудом, во имя идеи отказывается от любви и даже жертвует жизнью.
Опираясь на один-два наиболее характерных тексты соцреализма (обычно «Мать» М. Горького или «Как закалялась сталь» Н. Островского), исследователи говорят о жертвенности героев советской прозы как о чем-то раз и навсегда данном, семантически неизменном. В свете все возрастающего интереса к литературе социалистического реализма видится закономерным осмысление проблемы жертвы/жертвенности в более широком контексте — как художественном, так и социально-историческом. Предлагаемая работа является попыткой такого анализа, в чем и заключается ее научная новизна. Материал исследования — массовая производственная проза 1920-1930-х годов, наиболее репрезентативная для социалистического реализма. Цель статьи — проследить трансформацию проблемы жертвы/жертвенности в советской литературе первых послереволюционных десятилетий.
Мотив жертвы концептуален для ранних «индустриальных» повестей и романов. К примеру, Ф. Гладков в «Цементе» живописует «праздник мученичества». Его герои постоянно заявляют о готовности жертвовать собой, призывают других во имя общего дела с радостью идти на страдания. Настоящим идеологом мученичества в романе выступает Даша Чумалова. «Не забывай, что работа-то наша связана и с опасностями, и с жертвами «, — наставляет она Полю Мелехову; «Да, милый, хорошо бороться за свою судьбу, пусть муки, пусть смерть » — внушает она мужу. Во имя общего равенства Даша идет на самую тяжелую для нее жертву — обрекает на верную гибель в детском доме маленькую дочку Нюру.
Примечательно, что в 1920-е готовность к жертве расценивалась критиками как несомненное достоинство Даши. На страницах журнала «Октябрь» В. Красильников писал: «Ф. Гладков наделяет героиню своего романа всеми добродетелями:Даша свободна в любви, умна и способная в интересах дела жертвовать собой)» (Курсив мой. — Е. М.) . Критик более всего симпатизировал Даше как раз за то, что ее «счастье» и одновременно «несчастье» рождается в «болях и страданиях», «общественная жизнь съела личную» и только огромным напряжением воли она может победить память о Нюркиных глазах. Красильников полностью разделяет позицию автора романа: «Да, через живые человеческие муки и трагедии строится социалистическое общество, новый быт» .
Но уже в середине 1920-х годов Н. Крупская, вспоминая слова работницы, которая, подобно героине Гладкова, обращалась к подругам: «Вы должны помнить, что, раз вы вступаете в партию, вы должны отказаться от мужа и от детей», — комментировала их так: » личная жизнь не может отделяться от общественной жизни»; «Дело не в том, что надо отказываться от мужа и от детей, а в том, чтобы из детей воспитать борцов за коммунизм, сделать так, чтобы и мужа сделать таким же борцом» .
В социалистическом реализме рано обнаружилось противоречие между реальностью, необходимостью и «цензурной» нежелательностью жертвы — противоречие, еще более обострившееся в 1930-е годы. Своего рода индикатором этого идеологического конфликта может послужить дискуссия, развернувшаяся в 1932 году в РАПП между группой Панферова и «Напостовской сменой» по поводу напечатанного в журнале «Октябрь» романа В. Ильенкова «Ведущая ось». Реакцией напостовцев на него стало «Открытое письмо тт. Ильенкову, Серафимовичу и группе т. Панферова», опубликованное в журнале «На литературном посту» . Напостовцы вменяли Ильенкову в вину прежде всего то, что все «хорошие» коммунисты в романе «выступают жертвенниками», что «теория жертвенности партийных кадров в революции вытекает из мелкобуржуазного представления автора о реконструктивном периоде как о сплошных бессонных ночах, противопоставляемых завтрашнему дню как дню спокойного отдыха» .
А. Селивановский, по той же причине оценив роман как творческий провал Ильенкова, делал особый акцент на неудавшемся, по его мнению, образе Вартаньяна, которому присуще «настроение жертвенности». «В наступлении, — говорит Вартаньян у Ильенкова, — отдых приносится в жертву грядущей победе. На долю нашему поколению выпали работа, бессонница и тревога». Критик так комментировал эти слова: «Весь риторический пафос размышлений Вартаньяна о будущем, об «ответственности эпохи» держится именно на этой, типично интеллигентской философии: мы — удобрение для будущих поколений» . В дискуссии о романе обе стороны признавали «настроения жертвенности» чуждыми советской литературе, разница была лишь в том, что критики, поддержавшие линию журнала «Октябрь», отказывались признать позицию героев жертвенной.
Полемика рапповцев вокруг романа «Ведущая ось» была знаменательна тем, что свидетельствовала о начале сознательного изгнания из литературы таких понятий, как «жертва» и «жертвенность». Подобная чистка идейного арсенала, разумеется, была неслучайной. В начале 1930-х годов в советской печати развернулась разъяснительная кампания по поводу зарубежных публикаций о стройках первой пятилетки. Индустриальное строительство в СССР привлекало к себе внимание Запада. Там самые темпы развития советской экономики объяснялись исключительно самоотверженностью народа. Английский исследователь-марксист Э. Ротштейн, в частности, писал: «Период 1930-1932 гг. был временемсурового аскетизма в очень многих отношениях. Но что делало аскетизм стимулом к энтузиазму, так это глубокое понимание социального смысла общих усилий» . Менее лояльно настроенные к советской власти деятели подчеркивали, что «среди условий индустриализации советские теоретики выдвигали необходимость жертв в мирное время»; что «тысячи людей, и особенно молодежи, участвовали в строительстве социализма, преодолевая трудности с истинным чувством самопожертвования» . Большевистские идеологи отвечали на это одно: жертвенным отношение коммунистов к делу могли назвать только далекие от советской действительности буржуазные интеллигенты. Особенно активно в СССР боролись с «интеллигентской философией» об «удобрении для будущих поколений», при этом под буржуазными интеллигентами могли подразумеваться и деятели русской эмиграции, в первую очередь Н. Бердяев, писавший: «Революционное восстание против насилия над личностью слишком часто само превращает личность в средство, смотрит на современное поколение, как на удобрение почвы для поколений будущих» .
В мае 1935 года на выпуске академиков Красной Армии в Кремлевском дворце Сталин официально подвел черту под тем периодом советской истории, когда «надо было пойти на жертвы и навести во всем жесточайшую экономию», чтобы «создать первоклассную индустрию», «направить эту индустрию на то, чтобы она была способна реорганизовать технически не только промышленность, но и сельское хозяйство» . Понятия «жертва», «жертвенность» были объявлены анахронизмом. Страна получила новый лозунг — «кадры решают все», призывавший к тому, чтобы «руководители проявляли самое заботливое отношение к нашим работникам» . В государстве наступающего социализма теперь не говорилось о жертвах, партийные демагоги выстраивали другую теорию — о значимости каждой личности, ценности отдельной человеческой жизни.
В 1930-е годы писателей призывали воспевать уже не жертвенные подвиги нового общества строителей, а заботу советского государства о людях. В производственных романах этого десятилетия понятия жертвы и жертвенности дискредитировались. В романе И. Макарова «Миша Курбатов» (1936) героя, готового в едином порыве все отдать за светлое будущее, останавливают мудрые товарищи: «Никогда не думай, что мы призваны на жертву. Нам досталось победить, строить, построить и жить полной радостью» .
В первой редакции «Романа межгорья» И. Ле (конец 1920-х — середина 1930-х годов) звучат почти газетные разоблачения «вражеских измышлений» о «пятилетке, построенной на костях ударников»». «Не думайте, что вам посчастливится получить награду за то, что мы своими костьми устелем дно Кзылсу», — предупреждают рабочие руководителя строительства в Голодной степи.
В романе Бруно Ясенского «Человек меняет кожу», публиковавшемся в 1932-1933 годах и ежегодно переиздававшемся вплоть до 1937 года, толки о «пятилетке, построенной на костях ударников», разоблачаются исключительно последовательно. Когда на стройке канала обвалилась скала и погиб рабочий, герой романа начальник строительства Морозов, забыв о сроках сдачи объекта, отдает распоряжение эвакуировать строителей и укрепить берег. В 1930-е годы от литературы требовался новый герой, не допускающий жертв на производстве, и писатель показал такого руководителя. Морозов категорически прерывает доводы о том, что «ни одна большая работа никогда не обходится без фатальных случаев», словами: «У нас должна обходиться» . Ясенский рисует своего героя в традициях газетных передовиц и в духе сталинских наставлений красным командирам. «Плохой командир бросается своими красноармейцами, если может обойтись без потерь, — поучает Морозов иностранного журналиста Кларка. — Рабочая и крестьянская кровь, товарищ Кларк, это дорогая кровь. Разбазаривать рабочую кровь тогда, когда в этом нет жестокой необходимости, — это преступление» .
В романе В. Кетлинской «Мужество», написанном во второй половине 1930-х годов, к жертвам во имя общего дела призывают только не в меру экзальтированные барышни и злостные вредители. Юная Тоня жаждет мученичества. Когда на строительстве возникли перебои с хлебом, это показалось Тоне «первой жертвой, которую она должна принести ради идеи» . В романе, однако, подчеркивается болезненное, нервное начало такой мечтательности. Жертвенный настрой Тони комсомольцам чужд: «Ее выслушали вежливо и холодно. Почему-то всем казалось, что Тоне легко агитировать, что она сама не может проголодаться так, как другие» .
Среди героев романа разворачивается настоящая дискуссия о том, нужно ли ценой здоровья и жизни комсомольцев сверхсрочно строить заводы или разумнее прежде наладить быт строителей. К жертвам призывает рабочих Гранатов: «Мы должны строить в легендарно короткие сроки. И надо иметь мужество сказать самим себе: да, будут жертвы! Да, этот город вырастет на костях…» . Но Гранатова резко обрывает партиец Морозов: «»На костях, на костях»!.. Вздор! Партия никогда не позволит нам разводить тут такие настроения» . К дискуссии прислушивается комсомолец Андрей Круглов и поначалу колеблется, не сразу решает, чью точку зрения принять. Герой почти оправдывается, говоря про заботу о людях: «Я говорил о трудностях, чтобы по возможности облегчить их. Но если нужно, чтобы фундаментом завода легли не только амурские камни, но и наши кости, — товарищи знают, я отдам свою жизнь, не то что здоровье» . Однако коллектив дружно опровергает «буржуазную» теорию о строительстве на костях и строителях-добровольцах как удобрении для будущих поколений: «Так нас что, на удобрение привезли?»; «Что же, он приехал сюда для того, чтобы ослепнуть и сложить кости?» — возмущаются комсомольцы.
Спор решает парторг Морозов. Подобно своему тезке в романе Б. Ясенского, он призывает руководителей ценить рабочих, как хороший командир ценит бойцов: » плох командир, который без нужды ведет на смерть своих бойцов, который не дорожит жизнью каждого бойца» . В итоге теория Гранатова в романе разбита, а сам он разоблачен как японский шпион и злостный вредитель.
В годы второй и третьей пятилеток в Советском Союзе утверждался культ героя. Литературе был дан социальный заказ на героя-титана, исполина. Делались попытки подменить жертвенность чем-то иным — героизмом, самоотверженностью. Но разницу между ними не удавалось объяснить ни в 1930-е годы, ни позднее. Толкование этих понятий в учебниках по марксистской этике всегда отличалось редкой схоластичностью: «Бездумная жертвенность и сознательная самоотверженность — явления принципиально разные в нравственном отношении»; «В этом — важнейшее, собственно этическое отличие коммунистической устремленности в будущее от морального фанатизма» . Новые веяния отразились в глубоко символичном названии романа В. Кетлинской — «Мужество».
«Настроения жертвенности» в литературе и далее подвергались резкой критике. В. Перцов в статье «Личность и социалистическое дело» упрекал Гладкова в том, что в его романе «Энергия» «аскетизм, жертвенность леденят картины совместного действия людей»; что в произведении главенствует «мотив жертвенности, выхолащивания личного» . Говоря о повести Гладкова «Трагедия Любаши», В. Ермилов клеймил в ней «жертвенное представление» автора о советской действительности» .
Но в это самое время канонизировалось и «житие» советского «новомученика» Павки Корчагина. «Производственная» линия романа «Как закалялась сталь» — строительство узкоколейки. Как никакое другое произведение советской литературы, оно наполнено картинами труда, лишений, жертв. Характерная для 1930-х годов мысль о разумном, бережном отношении к советским кадрам звучит и здесь. Когда товарищи в присутствии Корчагина замечают: «Беречь людей, видно, сможем тогда, когда социализм построим», — Корчагин отвечает «правильно»: » мы иногда преступно щедры на трату сил. И в этом, я теперь понял, не столько героичности, сколько стихийности и безответственности. Я только теперь стал понимать, что не имел никакого права так жестоко относиться к своему здоровью. Оказалось, что героики в этом нет. Может быть, я еще продержался бы несколько лет, если бы не это спартанство» . Но в контексте произведения, на фоне девиза строительства узкоколейки — «…хотя умри, а нужно пройти болото…»; «Пять раз сдохнем, а ветку построить надо» — слова Корчагина о бессмысленном и губительном спартанстве остаются незамеченными, не меняют общей тональности романа.
Безусловно, случай Павки Корчагина был совершенно особым. Герой Островского стал едва ли не единственной легализованной в середине 1930-х жертвой строительства нового мира, а сам писатель — живым памятником большевистской жертвенности. В немалой степени этому способствовало и то, что прокладка узкоколейки к 1930-м годам была делом уже давно минувших дней, историей мук, а не современностью. Но роман «Как закалялась сталь» показал и другое: советская литература так и не смогла отказаться от жертвенности.
В середине 1930-х годов герой-исполин, действительно, был очень желателен, в стране насаждался культ героя. Мощная «прививка» такого рода была сделана и литературе, но «организм» русской литературы среагировал на нее по-своему. В теории героического «жертва» была замурована глубоко, но в литературе, по крайней мере, в производственной прозе, именно она составляла его основу.
«Индустриальные» романы 1930-х годов свидетельствуют об обреченности попыток писателей отказаться от такой категории, как «жертва». И в 1930-е годы, когда повсеместно развенчивались «австро-марксистские бредни» о жертвах пятилетки, герой И. Ле по примеру предшественников (того же Глеба Чумалова) только что не рвет на груди рубаху: » мы заверили партию и правительство, что закончим строительство. Мы закончим его, даже если придется собственными костьмизакрыть горло этому упорному зверю — пустыне» . А парторг стройки Семен Лодыженко предвидит все новые и новые жертвы: «…В пятницу мы должны дать первую воду в Голодную степь. Не исключено, что вместе с водой прольется и чья-то кровь, кровь преданных борцов за возрождение Голодной степи, но мы все же победим» .
Соцреализм на поверку не только в 1920-е, но и в 1930-е годы не признает середины: либо забудь себя в борьбе, либо ты — мещанин, враг. В повести И. Эренбурга «Не переводя дыхания» практиковать бесцельную, в сущности, аскезу предполагает дочь «классового врага» пролетариев Вера. Чтобы слиться с классом-гегемоном, чтобы изжить в себе то, «чему нет места в новом мире», она готова «отказаться от личного счастья», «работать восемнадцать часов в сутки, жить голо, просто, сурово», «забыть о любви» . В «покаянном» письме другого героя этой повести «индивидуалиста» Гени Синицына тоже говорится о стремлении «перестроиться»: » я уеду туда, где людей мало, и я постараюсь подойти к ним, забыть о себе, стать настоящим, честным коммунистом» .
Легкая и богатая жизнь малоинтересна героям романа «Мужество». Зато их «аскетическую самоотверженность» высоко ценит первый руководитель строительства коммунист Вернер. Да и сама писательница, отмечая романтический индивидуализм и мечтательность Тони, похоже, наделила ее своими мыслями. В воспоминаниях Кетлинской 1920-1930-е годы предстают временем ностальгии по революционной жертве, а самым характерным чувством первого советского поколения оказывается зависть к тем, кто успел пострадать за дело. Любопытно, что в «Дороге на океан» Л. Леонова юная Марина, составляя жизнеописание Курилова, жаждала услышать именно «нечто героическое, конкретный подвиг, побег, эпизод самопожертвования» . Герой-коммунист и автор не разделяют ее романтического настроя: «Подобно всему своему поколению, она романтизировала прошлое, и чем больше становилась разница между старым миром и новым, тем все менее походили на людей вчерашние хозяева России». Леонов был одним из немногих советских писателей, которые имели смелость всерьез задуматься, стоит ли «драться до последнего и ложиться безропотно, — так, чтоб этой лестницей мертвых все выше, на одоление последних высот, поднимались юные фаланги бойцов» .
Советское литературоведение, тем не менее, многие годы закрепляло мнение, что жертвенное мироощущение не свойственно герою советской литературы. В учебниках 1950-х годов, к примеру, писали про «печать жертвенности и какого-то преднамеренного аскетизма», ослабляющих художественную значимость образов большевиков в «Дне втором» . В 1970-е говорилось, что советская литература первых послереволюционных десятилетий полемизировала с традициями русской классической литературы, утверждавшей, в частности, что «основой героики, присущей России, является самопожертвование и самоотречение» . А в постепенном отходе попутчиков от декларативного освещения темы жертвенности усматривали свидетельство их творческого роста. Так, к примеру, Л. Скорино писала о М. Шагинян: если в очерке «Как я была инструктором ткацкого дела» (1922) она еще «в духе ранних идеалистических воззрений говорит об «искуплении»», о «часе жертвы» и «мучениках жизни»; если в рассказе «Агитвагон» (1925) партийный работник находит у нее силы «самую смерть свою обратить в пламенную агитацию», то в более поздней повести «Приключение дамы из высшего общества» мотив жертвенности «еще не исчезает, но уже отступает» перед «радостной темой созидания, темой будущего» .
Выводы. Таким образом, как показывает анализ «индустриальной» прозы, тема жертвы/жертвенности, определяющая для советской литературы 1920-х годов, в 1930-е годы становится фактически запрещенной, расценивается как классово чуждая и идеологически вредная, но все же не уходит из произведений. Понятие жертвы подменяют другим — в 1930-е годы предпочитают говорить о «героизме», «самоотверженности», «мужестве». Однако попытки утвердить в литературе культ всепобеждающего героя до конца не удаются. Писатели по-прежнему показывают жертвы социалистического строительства, аскетический настрой строителей нового мира, хотя их аскеза и далека от христианской. Но это уже предмет другого исследования.