Полемика
Г. А. Зябрева
Поэма Аермонтова “Мцыри”: позиция автора по отношению к герою
Парадоксально, но факт: будучи ключевым произведением Лермонтова и имея обширную историографию, поэма “Мцыри” до сих пор не получила адекватного литературоведческого истолкования. Как и прежде, в подходе к ней доминируют оценки В. Г. Белинского, воспринятые большинством последующих интерпретаторов текста, независимо от их идеологических и религиозно-нравственных приоритетов. Показательна в этом плане позиция православного литературоведа М. М. Дунаева, для которого поэма – яркий пример антиклерикальных, даже богоборческих настроений самого Лермонтова, демонстрация его “с Небом гордой вражды”.
Понятно, что, соответственно этой логике, у “безбожного” автора и герой “бездуховен, неблагодатен”, “неспособен осознать собственной греховности” : “перед лицом близкой смерти он полон гордыни, превозносит как истинное душевное сокровище свою страсть, не желая примирения с Богом даже на смертном одре” . Оценка суровая, но отнюдь не бесспорная. Ведь ею по сути перечеркивается живая притягательность мечты Мцыри о свободе и Родине, обоснованность его права на духовное самоопределение. Другое дело (и этого не учитывает исследователь), что Лермонтов – поэт воистину философского масштаба – предельно усложнил свою художественную задачу и попытался вскрыть греховную сущность такой мечты, если она приводит к столкновению с Божественной волей.
Гораздо ближе, думается, к пониманию подлинно лермонтовской концепции “Мцыри” подошел другой христиански мыслящий ученый А. В. Моторин. Он полагает, что герой не погиб ни духовно, ни физически, а спасся, уступив воле Провидения. “Мцыри исцеляется и вступает в новую область жизни – духовную по преимуществу, и она обозначена образом опытного христианина, “пересказывающего” свою юношескую исповедь и передающего все тонкости смертельно опасной духовной борьбы” .
Существование трактовок, основанных на единых религиозно-философских ценностях, однако же полярных по сути, неизбежно рождает вывод: объективное прочтение поэмы достижимо лишь при взвешенном соотнесении ее текста с ориентирами Священной Истории, при выявлении авторской позиции и позиции героя в их реальном взаимодействии, при определении истинных причин отказа Лермонтова от первоначального заглавия произведения и эпиграфа к нему.
В свете избранного подхода обратимся к фактическому материалу. Как помним, поэма начинается со своеобразного введения, где слово поэта звучит в прямом повествовательном монологе, т. е. незашифрованно, откровенно, выступая своего рода камертоном для дальнейшего восприятия происходящего. Лермонтов рисует картину разрушающегося монастыря-крепости, насельником которого является “один старик седой, развалин страж полуживой”. Хотя картина выполнена в минорном ключе, что весьма красноречиво свидетельствует о характере религиозного настроения ее создателя, этот минор почти сразу преодолевается констатацией: “Божья благодать сошла На Грузию! Она цвела За гранью дружеских штыков” . Не возникает сомнения в авторской оценке причины такого расцвета – переход под власть Православного русского монарха обеспечил мир и благоденствие прежде неспокойного края.
Далее разворачивается рассказ о судьбе горского мальчика, спасенного от смерти “в Хранительных” стенах монастыря (показателен употребленный здесь эпитет) и покинувшего их из-за жажды свободы, стремления домой. Сам знавший эту мучительную жажду, Лермонтов, без сомнения, сочувствует маленькому пленнику, а потом юноше, отторгнутому от “страны отцов”, сочувствует и его мятежу против условий жизни, в которые тот попадает поневоле. Поэт убежден: каждый может и должен избирать себе судьбу “с открытыми глазами”, человеку свойственно самостоятельно определять свой жизненный путь. Заметим попутно, что свобода человеческого выбора заповедана нам Богом, поэтому и побег Мцыри из монастыря не есть в собственном смысле слова “грех”, тем более, что герой еще не “изрек монашеский обет”. Наверное, он мог беспрепятственно оставить обитель, если бы выразил такое желание. Суть, однако, в другом: покинув пределы “хранительного” пространства, Мцыри тем самым как бы пренебрег Божьей благодатью. Думается, очень тактично, ненавязчиво Лермонтов внес в подтекст произведения оппозицию родового Закона и Благодати. По закону герой как бы прав, однако отказ от благодати грозит ему неведомыми испытаниями, неосознаваемой опасностью. Конечно, понимать этого Мцыри не может, зато это ясно представляет автор, который еще в стихотворении 1832 года “Парус” безошибочно выстроил иерархию человеческих ценностей, где мятеж занимает низшую ступень. Выше мятежа оказывается счастье и увенчивает эту триаду покой, который, к моменту создания поэмы, открывается Лермонтову как дар Божий, воплощение мировой гармонии.
Лишь поначалу мятеж Мцыри против “жизни в плену” воспринимается как неискоренимая потребность вернуться в “родимую страну”, но потом это представление меняется. Основа тому – авторская акцентация исповеди героя, суть которой раскроет его постепенное отпадение от мира людей, в том числе и горцев.
В исповеди отчетливо выделяются две части: первая представляет своеобразный самоанализ персонажа, извлечение им со дна души всех потаенных страстей и мечтаний. Вторая – содержит рассказ об испытанном “за три блаженных дня”. Формы выражения лермонтовской позиции здесь заметно усложняются, ведь слово автора и героя сливается, поэтому критерием анализа текстуального материала служит эмоциональная окраска художественного образа, его символическая наполненность, ассоциации с архетипическими мотивами, аллюзии на христианскую и языческую традиции.
Знаковыми фрагментами первой части исповеди следует признать характеристики, данные самим Мцыри его “пламенной страсти”, монастырю и монахам, приютившим его, а также утраченной родине и себе самому.
Страсть, зовущая героя в “чудный мир тревог и битв”, ассоциируется с Червем, “грызущим и сжигающим душу”. В христианской системе координат это символ адских мук, испытываемых человеком, но и в языческом представлении червь – существо низкое, болезнетворное. Естественно, в состоянии душевного недуга (а фанатическая одержимость чем бы то ни было, без сомнения, есть жестокий недуг) у Мцыри смещаются истинные пропорции окружающей действительности, а желанное, чаемое, мифологизируется. “Душные кельи”, “сумрачные стены”, “монашеская судьба” воспринимаются истоком сиротства и рабства, эмблемой чужбины, а “солнце, поля”, весь “прекрасный свет” становятся синонимами безграничной свободы и родства с якобы совершенным миром. Лермонтов мастерски сталкивает в начале исповедального монолога представления Мцыри о своем и чужом, чтобы в финале показать, как видоизменятся эти представления, как пространство монастырского сада станет “нашим”, наполнится свежим дыханием “ветерка”, ароматом трав и цветов, золотом листвы и синевой неба. Пока же отторгнутость от “родного” и неприятие “чужого” рождают несправедливые упреки в адрес исповедника, вызов небу и земле, гордыню.
Примечательно, что слово “гордо” и призводные от него имеют в поэме довольно широкий спектр смысловых оттенков: от “достойно” (“тихо, гордо умирал”) до “непреклонно”, отчасти “высокомерно” (“гордо выслушав”). Но гордыня как причина и следствие отвержения вечности, пренебрежения “мольбой”, “увещеваньем” о покаянии оценивается однозначно негативно. Именно поэтому сюжетное действие завершается не исповедью, а “завещанием” героя, более того – своеобразным эпилогом, свидетельствующим о преодолении своеволия, притязаний гордого ума.
И все же автор не спешит осудить героя, ведь до поры Мцыри не в силах постичь, что Таинством Крещения он приобщен к тому, в чем привык видеть только иномирие. Напротив, Лермонтов жалеет “грозой оторванный листок” и дает ему возможность на деле “узнать, прекрасна ли земля, Узнать, для воли иль тюрьмы На этот свет родимся мы” .
Теперь свою позицию поэт доносит посредством композиционного кольца, особой организацией художественного пространства, а также активным использованием гипербол и сравнений, парадоксально нацеленных не на возвеличивание, а на развенчание мечты героя. Убегающий Мцыри, как Зверь, “был чужд людей И полз и прятался, как Змей” . При этом он вряд ли сознавал, что его путь есть нисхождение от мира упорядоченного, горнего (монастырь неслучайно расположен в гористой местности) к миру стихийному, дольнему. Именно потому “ни одна звезда не Озаряла трудный путь”, именно потому после первого дня странствий беглец очнулся “на краю грозящей Бездны“, доступной лишь злому духу.
Подчеркнем еще раз: поэт разделяет страсть героя к познанию разных форм бытия, к самоопределению в потоке жизни.
Поэтому так пафосно, возвышенно представлены и радость Мцыри при общении с разбушевавшейся природой, и его пребывание в Божьем саду – земном подобии рая. И все же автор ведает то, что открыл на собственном опыте и чего не подозревает его персонаж: путь своевольной свободы нередко приводит к опустошению и разочарованию. Предвестие этого – продолжающееся нисхождение Мцыри, который спускается “С крутых высот” туда, где его ждут новые искушения и испытания. Первое из них – искушение “земным счастьем”, от которого Мцыри с трудом, но отказывается. Обычно этот шаг беглеца подается как свидетельство его целеустремленности, как победа над своим любострастием, иногда же – довольно редко – как грехопадение, “блуд” души. Думается, однако, что таким образом Лермонтов акцентирует отчуждение героя от круга себе подобных и вступление в сферу хаоса, воплощенной дикости, переданной посредством рельефно выписанных оценочных деталей типа: “упрямая груда камней”, “сердитый вал”, “подземная пропасть” и пр. Не случайно постепенно разрушается хрупкая иллюзия будто бы достигнутой гармонии с вольным миром: Мцыри теряет дорогу и впадает в состояние слепой, “бешеной” ярости. Наивысший момент отчаяния Мцыри трактуется Лермонтовым как разрыв его сыновних уз с “матерью-землей”: “Тогда на землю я упал, И В исступлении рыдал, И Грыз сырую грудь земли…” .
Закономерным возмездием с ее стороны, согласно фольклорной традиции, оказываются дальнейшие блуждания беглеца по кругу и возвращение к исходной точке его пути. Но авторское видение этого возвращения ориентируется и на христианский канон, согласно которому форма круга символизирует вечное. По толкованию святого Дионисия Ареопагита, “круговое движение означает тождество и одновременно обладание средним и конечным, того, что содержит, и того, что содержится, а также и возвращение к нему того, что от него исходит” . В свете сказанного, выход к монастырю вполне может рассматриваться как милость Божия по отношению к герою, как промыслительный покров Создателя, спасающий юношу и от падения в пропасть, и от гибели во время схватки с барсом, и от мучительной смерти в сожженной зноем степи под искусительное “пение” рыбки.
Объективным подтверждением данной версии являются и те фрагменты поэмы, которые содержат описание “чистого”, “светлого”, “тихого”, “прозрачно глубокого” небесного свода, местопребывания ангелов, что умиротворяюще действует не только на взор, но и на душу Мцыри, причем действует в самые драматичные моменты его блужданий, моменты почти полной безысходности. Все это, как и чудесное исцеление Мцыри от болезни во младенчестве, прямо указывает на его Богоизбранность, на таинственный смысл его предназначения.
На пути к осознанию этого предназначения Мцыри, романтический вариант архетипа блудного сына, переживает и душевный надлом (“Да, заслужил я жребий мой”), и утрату веры в самодостаточность своей мечты (“То жар бессильный и пустой болезнь ума”), ощущение ее несоответствия воле судьбы (“Рука судьбы меня вела иным путем”), и подсознательную потребность в людской помощи (“Хотел кричать”), которую в конце концов обретает в среде чужих по крови иноков. В какое-то мгновение сердечное прозрение указывает герою на одного из них как на родную душу. Последнее, без сомнения, выражается словами, которые Мцыри произносит уже после завершения бо? лыней части исповеди: “Прощай, Отец… дай руку мне…” (примечательно, что ранее герой называл монаха, некогда исцелившего его, “стариком”).
Глубоко символично, что поэма заканчивается просьбой Мцыри похоронить его в пределах монастыря, а не в лоне дикой природы; символично и то, что “хранительные стены” не заслоняют собой Кавказа, а расширяют горизонты духовного зрения персонажа, открывают ему единство тварного мира, освобождают от чувства полного одиночества. Поэтому так искренно и обнадеживающе звучат слова: “И с этой мыслью я засну, И никого не прокляну!..” Глубину этой фразы умирающего, а точнее, “Засыпающего“, переходящего в Иную плоскость бытия, послушника нельзя измерить лишь видимым его примирением с волей Творца. Тем более, что в непостредственно предшествующей этому фрагменту главе двадцать пятой с особой силой звучит тема предпочтения земного счастия небесным сокровищам. И все же, завещание “Мцыри явно свидетельствует, что в его душе произошел, пусть пока” и не осознанный, но безусловный перелом от гордыни, культивируемого одиночества к единению с окружающими людьми “земли чужой”, с ее природой. В результате этого единения герой как бы помимо воли, но отнюдь не случайно, обретает свое цельное внутреннее “Я”, успокоение, Мир с самим собой, и вместе с этим получает то, к чему стремился всю жизнь – Духовную родину, наконец-то принятую как Свою; родину, где он когда-то был окрещен “святым отцом”. Вот почему, думается, Лермонтов и снимает первоначальный эпиграф к поэме: “У каждого есть только одно Отечество “.
Какова же конечная судьба Мцыри? Лермонтов не дает прямого ответа на этот вопрос, который представляется ключевым для точного понимания авторской концепции произведения. Вместе с тем, кажущаяся на первый взгляд очевидность судьбы молодого послушника – смерть от пережитых потрясений – опровергается при анализе эпиграфа и первой части поэмы.
Слова “Вкушая, вкусив мало меда, и се аз умираю” взяты автором из библейской Первой книги Царств. Они принадлежат сыну древнеизраильского царя Саула Ионафану, который нарушил клятву отца, данную от лица народа, – не принимать пищи до победы над врагом. Ионафан, по неведению попробовавший дикого меда, склонился перед волей Творца и приготовился к смерти, но был помилован и избавлен от казни. Уже избранием такого эпиграфа, смысл которого определяется не словом “умираю”, а обращением к истории чудесного спасения царевича, Лермонтов дает основания для оптимистической трактовки не только духовной, но и собственно физической, земной, участи своего героя.
Явно неслучаен в поэме образ “седого старика” из первой главы, который обитает в развалинах монастыря, существовавшего “Немного лет тому назад”. По предположению А. В. Моторина, в этом образе выступает герой произведения. В подтверждение своей гипотезы исследователь приводит наблюдение Т. Горской, согласно которому об исповеди Мцыри по христианским законам мог поведать только он сам. (На это, кстати, указывают и кавычки, окольцовывающие речь персонажа).
Разделяя точку зрения в отношении того, что в образе ветхого старика выступает сам Мцыри, мы вместе с тем не можем согласиться с идеей принятия последним монашеского пострига.
Аргументы черпаем у самого Лермонтова, который старательно избегает словоупотребления “монах седой”, заменяя его на “старик седой”, хотя первый вариант нисколько не повредил бы ритмике текста. Обращает внимание и то, что в начальной главе поэмы подчеркивается отсутствие в Бывшем монастыре Каких–Либо признаков монашеского служения. Так, там не только не слышно пения “молящих иноков”, но даже не курится “кадильниц благовонный дым”. Возникает вопрос: “А чем же занимается в развалинах монастыря их “страж полуживой”? Оказывается, “сметает пыль с могильных плит”. Т. е. загадочный старец выполняет функции, свойственные не монаху, а, скорее, Послушнику. В этом контексте вполне объяснима и авторская замена первоначального названия поэмы “Бэри” (монах) на “Мцыри” (послушник).
Приняв в свою душу мир Создателя и обретя духовное Отечество, молодой послушник, по-видимому, получает исцеление, но не чувствует в себе духовных сил воспринять высокий и многотрудный Подвиг монашеского служения. Вспомним в связи со сказанным, как определяли этот подвиг святые отцы. Так, по слову преподобного Нила Росанского, “монах есть ангел, а дело его есть милость, мир и жертва хваления” . Но исполнить это дело, достичь ангелоподобия возможно лишь вследствие неоскудевающего покаяния, т. е. не просто через осознание своего поведения как греховного, но и через сердечное сокрушение по поводу этой греховности, ненависть к ней, через ежечасную борьбу за свое духовное очищение. Все это в художественной реальности отсутствует, а воссозданный финал – он же пролог к истории Мцыри – позволяет заключить: герой воспринял волю Вершителя человеческих судеб, без принуждения остался у “Родных могил” и пытается изжить соблазны молодости в добровольно взятом на себя послушании. Однако, по-видимому, мятеж его пока не искуплен (слишком силен эмоциональный накал, страстность исповеди, развернутой перед слушателями), и потому старик, забытый “людьми и смертию”, еще не возвращен “к Тому, Кто всем законной чередой дает страданье и покой” .
В заключение подчеркнем: глубина и значение образа Мцыри во всей полноте и сложности не осмыслены отечественным литературоведением. Между тем этот образ занимает в наследии М. Ю. Лермонтова совершенно исключительное место. В значительной степени он символизирует душу, творчество и участь самого поэта, которого также кружит стихия своеволия, терзают мятежные порывы против оков “судьбы” (“Я не для ангелов и рая Всесильным Богом сотворен” ), мучит загадка Божьего произволения (“Когда б в покорности незнанья Нас жить Создатель осудил, Неисполнимые желанья Он в нашу душу б не вложил” ), но одновременно томит жажда гармонии с миром, стремление постичь волю Вседержителя и свое “назначение высокое” (“Придет ли вестник избавленья Открыть мне жизни назначенье, Цель упований и страстей, Поведать – что мне Бог готовил, Зачем так горько прекословил Надеждам юности моей” ). Лермонтов мучительно взыскует “свободы и покоя” , приобщения к жизни вечной, чему достоверные свидетельства – стихотворения “Ангел”, “Крест на скале”, “Молитвы” 1837 и 1839 гг., “Выхожу один я на дорогу”, “Когда волнуется желтеющая нива”, “Пророк” и, разумеется, поэма “Мцыри”.