Он долго ждал ее на вокзале. Был морозный солнечный день, и ему нравилось обилие лыжников, скрип свежего снега и предстоящие им два дня: сначала – электричка, а потом – двадцать километров по лесам и полям на лыжах к поселку, в котором у него маленькая дачка, а после ночевки они еще покатаются и домой возвращаться будут уже вечером. Она немного опаздывала, но это была чуть ли не единственная ее слабость. Когда он наконец увидел ее, запыхавшуюся, в красной шапочке, с выбившимися прядками волос, то подумал, как она красива, и как хорошо одета, и что опаздывает она, наверное, потому, что хочет быть всегда красивой. В вагоне электрички было шумно, тесно от рюкзаков и лыж. Он вышел покурить в тамбур. Думал о том, как странно устроен человек. Вот он – юрист, и ему уже тридцать лет, а ничего особенного он не совершил, как мечтал в юности, и у него много причин грустить, а он не грустит – ему хорошо.
Они сошли чуть не последними на далекой станции. Снег звонко скрипел под их шагами. “Какая зима! – сказала она, щурясь. – Давно такой не было”. Лес был пронизан дымными косыми лучами. Снег пеленой то и дело повисал между стволами, и ели, освобожденные от груза, раскачивали лапами. Они шли с увала на увал и видели иногда сверху деревни с крышами. Они шли, взбираясь на заснеженные холмы и скатываясь, отдыхая на поваленных деревьях, улыбаясь друг другу. Иногда он брал ее сзади за шею, притягивал и целовал холодные обветренные губы. Говорить почти не хотелось, только – “Посмотри!” или “Послушай!”. Но временами он замечал, что она грустна и рассеянна. И когда, наконец, пришли они в его дощатый домик, и начал он таскать дрова и затапливать чугунную немецкую печку, она, не раздеваясь, легла на кровать и закрыла глаза. “Устала?” – спросил он. “Страшно устала. Давай спать. – Она встала, потянулась, не глядя на него. – Я сегодня одна лягу. Можно вот здесь, у печки? Ты не сердись”, – торопливо сказала она и опустила глаза. “Что это ты?” – удивился он и сразу вспомнил весь ее сегодняшний грустно-отчужденный вид. Сердце у него больно застучало. Он вдруг понял, что совсем ее не знает – как она там учится в своем университете, с кем знакома, о чем говорит. Он перешел на другую кровать, сел, закурил, потом потушил лампу и лег. Ему стало горько, потому что он понял: она от него уходит. Через минуту он услышал, что она плачет.
Отчего вдруг ей стало сегодня так тяжело и несчастливо? Она не знала. Она чувствовала только, что пора первой любви прошла, а теперь наступает что-то новое и прежняя жизнь ей не интересна. Ей недоело быть никем перед его родителями, его друзьями и своими подругами, она хотела стать женой и матерью, а он не видит этого и вполне счастлив так. Но и смертельно жалко было первого, тревожного и горячего, полного новизны, времени их любви. Потом она стала засыпать, а когда ночью проснулась, то увидела его, сидевшего на корточках возле печки. Лицо у него было грустное, и ей стало жалко его.
Утром они молча завтракали, пили чай. Но потом повеселели, взяли лыжи и пошли кататься. А когда стало темнеть, собрались, заперли дачу и пошли на станцию на лыжах. К Москве они подъезжали вечером. В темноте показались горящие ряды окон, и он подумал, что им пора расставаться, и вдруг вообразил ее своей женой. Что ж, первая молодость прошла, уже тридцать, и когда знаешь, что вот она рядом с тобой, и она хороша, и все такое, а ты можешь ее всегда оставить, чтобы быть с другой, потому что ты свободен, – в этом чувстве, собственно, нет никакой отрады. Когда они вышли на вокзальную площадь, им стало как-то буднично, покойно, легко, и простились они, как всегда прощались, с торопливой улыбкой. Он не провожал ее.