“Красный смех” Андреева в кратком содержании

“…безумие и ужас. Впервые я почувствовал это, когда мы шли по энской дороге – шли десять часов непрерывно, не замедляя хода, не подбирая упавших и оставляя их неприятелю, который двигался сзади нас и через три-четыре часа стирал следы наших ног своими ногами…”

Рассказчик – молодой литератор, призванный в действующую армию. В знойной степи его преследует видение: клочок старых голубых обоев в его кабинете, дома, и запыленный графин с водой, и голоса жены и сына в соседней комнате. И еще – как звуковая галлюцинация – преследуют его два слова: “Красный смех”.

Куда идут люди? Зачем этот зной? Кто они все? Что такое дом, клочок обоев, графин? Он, измотанный видениями – теми, что перед его глазами, и теми, что в его сознании, – присаживается на придорожный камень; рядом с ним садятся на раскаленную землю другие офицеры и солдаты, отставшие от марша. Невидящие взгляды, неслышащие уши, губы, шепчущие Бог весть что…

Повествование о войне, которое он ведет, похоже на клочья, обрывки снов и яви, зафиксированные полубезумным рассудком.

Вот – бой. Трое суток сатанинского грохота и визга, почти сутки без сна и пищи. И опять перед глазами – голубые обои, графин с водой… Внезапно он видит молоденького гонца – вольноопределяющегося, бывшего студента: “Генерал просит продержаться еще два часа, а там будет подкрепление”. “Я думал в эту минуту о том, почему не спит мой сын в соседней комнате, и ответил, что могу продержаться сколько угодно…” Белое лицо гонца, белое, как свет, вдруг взрывается красным пятном – из шеи, на которой только что была голова, хлещет кровь…

Вот он: Красный смех! Он повсюду: в наших телах, в небе, в солнце, и скоро он разольется по всей земле…

Уже нельзя отличить, где кончается явь и начинается бред. В армии, в лазаретах – четыре психиатрических покоя. Люди сходят с ума, как заболевают, заражаясь друг от друга, при эпидемии. В атаке солдаты кричат как бешеные; в перерыве между боями – как безумные поют и пляшут. И дико смеются. Красный смех…

Он – на госпитальной койке. Напротив – похожий на мертвеца офицер, вспоминающий о том бое, в котором получил смертельное ранение. Он вспоминает эту атаку отчасти со страхом, отчасти с восторгом, как будто мечтая пережить то же самое вновь. “И опять пулю в грудь?” -“Ну, не каждый же раз – пуля… Хорошо бы и орден за храбрость!..”

Тот, кто через три дня будет брошен на другие мертвые тела в общую могилу, мечтательно улыбаясь, чуть ли не посмеиваясь, говорит об ордене за храбрость. Безумие…

В лазарете праздник: где-то раздобыли самовар, чай, лимон. Оборванные, тощие, грязные, завшивевшие – поют, смеются, вспоминают о доме. “Что такое “дом”? Какой “дом”? Разве есть где-нибудь какой-то “дом”?” -“Есть – там, где теперь нас нет”. -“А где мы?” -“На войне…”

…Еще видение. Поезд медленно ползет по рельсам через поле боя, усеянное мертвецами. Люди подбирают тела – тех, кто еще жив. Тяжело раненным уступают места в телячьих вагонах те, кто в состоянии идти пешком. Юный санитар не выдерживает этого безумия – пускает себе пулю в лоб. А поезд, медленно везущий калек “домой”, подрывается на мине: противника не останавливает даже видный издалека Красный Крест…

Рассказчик – дома. Кабинет, синие обои, графин, покрытый слоем пыли. Неужели это наяву? Он просит жену посидеть с сыном в соседней комнате. Нет, кажется, это все-таки наяву.

Сидя в ванне, он разговаривает с братом: похоже, мы все сходим с ума. Брат кивает: “Ты еще не читаешь газет. Они полны слов о смерти, об убийствах, о крови. Когда несколько человек стоят где-нибудь и о чем-то беседуют, мне кажется, что они сейчас бросятся друг на друга и убьют…”

Рассказчик умирает от ран и безумного, самоубийственного труда: два месяца без сна, в кабинете с зашторенными окнами, при электрическом свете, за письменным столом, почти механически водя пером по бумаге. Прерванный монолог подхватывает его брат: вирус безумия, вселившийся в покойного на фронте, теперь в крови оставшегося жить. Все симптомы тяжкой хвори: горячка, бред, нет уже сил бороться с Красным смехом, обступающим тебя со всех сторон. Хочется выбежать на площадь и крикнуть: “Сейчас прекратите войну – или…”

Но какое “или”? Сотни тысяч, миллионы слезами омывают мир, оглашают его воплями – и это ничего не дает…

Вокзал. Из вагона солдаты-конвоиры выводят пленных; встреча взглядами с офицером, идущим позади и поодаль шеренги. “Кто этот – с глазами?” – а глаза у него, как бездна, без зрачков. “Сумасшедший, – отвечает конвоир буднично. – Их таких много…”

В газете среди сотен имен убитых – имя жениха сестры. В одночасье с газетой приходит письмо – от него, убитого, – адресованное покойному брату. Мертвые – переписываются, разговаривают, обсуждают фронтовые новости. Это – реальнее той яви, в которой существуют еще не умершие. “Воронье кричит…” – несколько раз повторяется в письме, еще хранящем тепло рук того, кто его писал… Все это ложь! Войны нет! Брат жив – как и жених сестры! Мертвые – живы! Но что тогда сказать о живых?..

Театр. Красный свет льется со сцены в партер. Ужас, как много здесь людей – и все живые. А что, если сейчас крикнуть:

“Пожар!” – какая будет давка, сколько зрителей погибнет в этой давке? Он готов крикнуть – и выскочить на сцену, и наблюдать, как они станут давить, душить, убивать друг друга. А когда наступит тишина, он бросит в зал со смехом: “Это потому, что вы убили брата!”

“Потише”, – шепчет ему кто-то сбоку: он, видимо, начал произносить свои мысли вслух… Сон, один другого страшнее. В каждом – смерть, кровь, мертвые. Дети на улице играют в войну. Один, увидев человека в окне, просится к нему. “Нет. Ты убьешь меня…”

Все чаще приходит брат. А с ним – другие мертвецы, узнаваемые и незнакомые. Они заполняют дом, тесно толпятся во всех комнатах – и нет здесь уже места живым.