Представление об удаче поэта у Анны Ахматовой было неординарным. Когда она узнала о суде над Бродским, она воскликнула: “Какую биографию делают юноше!”. Уйдя в 15 лет из школы, Бродский пришел на завод, был фрезеровщиком. К заводу примыкали Кресты – знаменитая питерская тюрьма, в которой позже сидел “подследственный Бродский”. Тюрьма, высылка, “отеческие наказания в воспитательных целях”… Что мог ответить Бродский государству? “Почему ты не работаешь честно?” – “Я работаю. Я пишу стихи”.
Бродский не автобиографичен в сочинениях. Факты, события нарастают на ту основу, в которой непостижимым образом цельно и независимо живет его индивидуальность, его душа. Он “отстраняется” от системы, которая ломала большинство. Он не борется, он уходит, “не снисходя” до унизительной толкотни. Уходя от государства, он погружается в культуру. Язык – его хлеб, воздух, вода. Русский язык – и Питер:
Я хотел бы жить, Фортунатус, в городе, где река высовывалась из-под моста, как из рукава – рука и что она впадала в залив, растопырив пальцы, как Шопен, никому не показавший кулака…
Бродский – второй русский поэт, увидевший в Петербурге не реку, а реки, дельту. Первым была Ахматова. Бродский удивительно вольно обращается с поэтическими размерами, очень любит разрывать предложения, иронически и неожиданно делая ударение на словах, как будто не несущих основной смысловой нагрузки:
Полдень в комнате. Тот покой,
Когда наяву, как во
Сне, пошевелив рукой,
Не изменить ничего.
Но он насквозь ритмичен, ритм его сух и четок, как метроном. Бродский бесцеремонен с пространством, но все его стихи – организация и наполнение смыслом времени, это ужас и наслаждение, и азарт войны, и мудрое смирение перед тем, чем нельзя овладеть и чему невозможно сдаться.
Бродский – поэт не столько эмоций, сколько мыслей. От его стихов ощущение неспящей, неостанавливающейся мысли. Он действительно живет не где, а когда. И хотя в его стихах Древний Рим возникает не реже, чем советский Ленинград или Америка, “когда” Бродского всегда современно, сиюминутно.
Он уходит в прошлое, чтобы еще раз найти настоящее. Так, в “Письмах римскому другу”, имеющих подзаголовок “Из Марциала”, шумит Черное море, связывающее ссыльного Овидия Назона и изгнанника Бродского где-то в вечности, с которой обручены все поэты, как венецианские дожи – с Адриатикой:
Нынче ветрено, и волны с перехлестом.
Скоро осень. Все изменится в округе.
Смена красок этих трогательней, Постум,
Чем наряда перемена у подруги.
Человек, поживший в двух гигантских империях, согласно улыбается римлянину:
Если выпало в империи родиться,
Лучше жить в глухой провинции у моря.
Отдельная тема – Бродский и христианство. Ее нельзя касаться вскользь, поверхностно. Поражает напряженное, очень личное переживание поэтом библейских и евангельских сюжетов: жертвоприношение Авраама, Сретение, но особенно настойчиво повторяется – Вифлеем, Рождество:
В Рождество все немного волхвы.
Возле булочной – слякоть и давка.
Из-за банки турецкой халвы
Производят осаду прилавка…
Богатые волхвы принесли чудесные дары младенцу, спящему в яслях. Бедные питерские волхвы несут случайные дары своим младенцам. Что общего? …смотришь в небо – и видишь: звезда.
Бродский не вернулся на Васильевский. “Где” оказалось несущественным. Он вернулся вовремя, в наше “когда”. Потому что “в качестве собеседника книга более надежна, чем приятель или возлюбленная”, как сказал он в нобелевской лекции. В ней же он назвал тех, чьей “суммой я кажусь себе – но всегда меньшей, чем любая из них в отдельности”. Это пять имен. Три – принадлежат русским поэтам: Осип Мандельштам, Марина Цветаева, Анна Ахматова. Строками Ахматовой, благословившей Бродского на высокую удачу, хочется закончить сочинение:
Ржавеет золото и истлевает сталь,
Крошится мрамор. К смерти все готово.
Всего прочнее на земле – печаль.
И долговечней – царственное слово.