Образ поэта-пророка в лирике А. С. Пушкина и М. Ю Лермонтова

Духовной жаждою томим,

В пустыне мрачной я влачился, –

И шестикрылый серафим

На перепутье мне явился

Какие цели преследовал автор “Пророка”, используя библейский миф? Ясно, что перед нами не буквальное воспроизведение явления божественной благодати (как в библейском тексте) а иносказание, поэтическая метафора, и речь идет о духовном выборе и духовном предназначении Поэта, о сущности его духовного дара.

Какова роль серафима в этом тексте? Почему не явился сам Бог, а услышан лишь “Бога глас” и то лишь после подготовки томимого “духовной жаждой”?

Роль серафима здесь та же, что и в библейском тексте – это посредник между избранником Бога и самим Богом. Он должен подготовить избранника к духовному прозрению, приятию и пониманию божественного Слова

Известно, что змея была одним из атрибутов греческой богини мудрости Афины, в библейском мифе об изгнании из рая Адама и Евы именно змей соблазняет их вкусить плоды с древа познания добра и зла Образ серафима имеет ассоциативную связь и с крылатыми драконами (разновидность змея) В восточнославянской мифологии змея связана с Белесом. Эта мудрость вкладывается и в уста поэта.

И он к устам моим приник,

И вырвал грешный мой язык,

И празднословный и лукавый,

И жало мудрыя змеи

В уста замершие мои

Вложил десницею кровавой

Тема обретения мудрости сменяется мотивом необходимости очистительного страдания, боли Наступает апогей перенесенных мук.

..И сердце трепетное вынул,

И угль, пылающий огнем,

Во грудь отверстую водвинул.

В этом тексте ассоциация с огнем имеет основанием образ самого посланника Бога – серафима, этимологически связанного (в близости к Богу) с огнем, пыланием (наименование происходит от еврейского “огненные”, “пламенеющие”).

Как труп в пустыне я лежал,

И Бога глас ко мне воззвал:

“Восстань, пророк, и виждь, и внемли,

Исполнись волею моей,

И, обходя моря и земли,

Глаголом жги сердца людей”.

Уподобление Поэта пророку означало, как велико место Поэта: он – среди людей, над ними и равен им.

Большой поэт всегда озабочен тем, какова степень его свободы от народа, от земных властителей. И не важно, кто наградил его даром пророчества и благословил на это, кому он “подотчетен” – дар этот божественен, и главная цель и задача поэзии, по Пушкину, – “глаголом жечь сердца людей”, нести им божественные откровения, божественную истину.

В сущности, это программное стихотворение, Пушкин был просто обязан его написать. И дерзко на первый взгляд звучат стихи Лермонтова’

С тех пор как вечный судия

Мне дал всеведенье пророка,

В очах людей читаю я

Страницы злобы и порока. Все равно как будто сражение пессимиста с оптимистом.

Провозглашать я стал любви

И правды чистые ученья-

В меня все ближние мои

Бросали бешено каменья.

Лермонтов не видит радости в необходимости “глаголом жечь сердца людей”, ему легче общаться со звездами и животными.

Посыпал пеплом я главу,

Из городов бежал я нищий,

И вот в пустыне я живу,

Как птицы, даром Божьей пищи;

Завет предвечного храня,

Мне тварь покорна там земная;

И звезды слушают меня,

Лучами радостно играя.

Любая попытка вернуться к людям обречена на провал.

Когда же через шумный град

Я пробираюсь торопливо,

То старцы детям говорят

С улыбкою самолюбивой:

“Смотрите: вот пример для вас!

Он горд был, не ужился с нами;

Глупец, хотел уверить нас,

Что Бог гласит его устами!

Смотрите ж, дети, на него:

Как он уфюм, и худ, и бледен!

Смотрите, как он наг и беден,

Как презирают все его!”

Интересно, что правота обоих поэтов несомненна. Оба они пророки. Но как часто, увы, нет пророков в своем отечестве. Как часто поэту для того, чтобы получить признание, приходится прежде умереть!

В этом смысле Лермонтов безусловно наполовину “герой безвременья”. Он умер, не успев окончательно примириться с жизнью, и следовавшие за ним поколения его всегда воспринимали как бунтаря Прометея, восставшего на самого Бога, как трагическую жертву внутренних противоречий, как воплощение вечно печального духа отрицания и сомнения. Полны поэтому глубокого смысла те слова, в которых Белинский, сопоставляя Лермонтова с Пушкиным, резко подчеркивал их полярность. “Нет двух поэтов, – писал он, – столь существенно различных, как Пушкин и Лермонтов. Пафос Пушкина заключается в сфере самого искусства, как искусства, пафос поэзии Лермон това заключается в нравственных вопросах о судьбе и правах человеческой личности. Пушкин лелеял всякое чувство, и ему любо было в теплой стороне предания; встречи с демоном нарушали гармонию духа его, и он содрогался этих встреч; поэзия Лермонтова растет на почве беспощадного разума и гордо отрицает предание. Демон не пугал Лермонтова: он был его певцом”. “Гордая вражда с небом, презрение рока и предчувствие его неизбежности” – вот что характерно для его поэзии. Это самые верные слова из всех, которые когда-либо были сказаны про историческое значение Лермонтова; они указывают на ту внутреннюю интимную связь, которая существует между творчеством Лермонтова и всей последующей русской художественной мыслью, главным образом в лице Достоевского, Толстого и их школ. Эта связь просматривается не столько в сюжетах, в отдельных частных идеях, сколько в основных тонах настроений, в мироощущении. Пушкинская ясность гармонии, светлая уравновешенность оставались лишь в идеале; к ним стремились, но никогда их не испытывали; преобладала именно лермонтовская тревога духа, его мучительная борьба с самим собой, его трагическое ощущение неодолимости внутренних противоречий, и на почве всего этого – отстаивание прав человеческой личности, доходящее до гордой вражды с небом, до богоотступничества.

Любопытно, что и Гумилев высказался на эту тему скептически:

И ныне есть еще пророки,

Хотя упали алтари,

Их очи ясны и глубоки

Грядущим пламенем зари.

Но им так чужд призыв победный,

Их лавит власть бездонных слов,

Ой и запуганы и бледны

В громадах каменных домов…