“Один день Ивана Денисовича” – это произведение прямого столкновения. Бывают взрывы, их называют “направленными”, таким вот “направленным взрывом”, в смысле выхода энергии, был этот рассказ, заряженный от русской жизни, будто от гигантской живой турбины, которую во вращение приводили и реки, и ветра, и вся людская, меренная на лошадиную, сила. Этой машиной, махиной, молохом был уподобленный миру лагерный барак.
Распад мира – это еще не распад человека, человеческой личности, но если мир распадается, то распадается он на атомы и эти атомы – люди. Или эти атомы все разрушают, жизнь лишается смысла – и “все завалилось в кучу бессмысленного сора”, когда “будто вдруг выдернута была та пружина, на которой все держалось и представлялось живым” (Л. Толстой), или же все-таки что-то дает жизни смысл, ту самую пружину. Писатель, как проводник, воплощается в одном из атомов человеческого вещества – в том, где он чувствует, что энергия распада претворяется этим атомом, этой человеческой личностью в энергию жизни. Потому для русской литературы есть неизбежный герой.
Этбт герой был неизбежным для Солженицына в том смысле, как неизбежно русский писатель становится проводником национальной метафизической энергии катастрофы распада, сопротивляясь которой духовно он неизбежно добудет этот атом восстановления мира. Образ Ивана Денисовича сложился из облика и повадок солдата Шухова, воевавшего вместе с Солженицыным в советско-германскую войну (но никогда не сидевшего), из общего опыта послевоенного потока “пленников” и личного опыта автора в Особом лагере каменщиком Остальные герои рассказа – все взяты из лагерной жизни, с их подлинными биографиями.
Человек ли? . Этим вопросом задается читатель, открывающий первые страницы рассказа и будто окунающийся в кошмарный, беспросветный и бесконечный сон. Все интересы заключенного Щ-854, кажется, вращаются вокруг простейших животных потребностей организма: как “закосить” лишнюю порцию баланды, как при минус двадцати семи градусах не запустить под рубаху стужу на этапном шмоне, как сберечь последние крохи энергии в ослабленном хроническим голодом и изнуряющей работой теле – словом, как выжить в лагерном аду
И это неплохо удается сноровистому и смекалистому русскому крестьянину Ивану Денисовичу Шухову. Подводя итог пережитому дню, главный герой радуется достигнутым удачам: за лишние секунды утренней дремы его не посадили в карцер, бригадир хорошо закрыл процентовку – бригада получит лишние граммы пайка, сам Шухов купил табачку на два припрятанных рубля, да и начавшуюся было утром болезнь удалось перемочь на кладке стены ТЭЦ.
Все события рассказа как будто убеждают читателя, что все человеческое осталось за колючей проволокой. Этап, отправляющийся на работу, представляет собой сплошную массу серых телогреек. Имена утеряны. Единственное, что подтверждает индивидуальность, – лагерный номер. Человеческая жизнь обесценена. Рядовой заключенный подчинен всем – от состоящих на службе надзирателя и конвоира до повара и старшины барака, таких же узников, как и он. Его могут лишить обеда, посадить в карцер, обеспечив на всю жизнь туберкулезом, а то и расстрелять. И однако же за всеми нечеловеческими реалиями лагерного быта выступают человеческие черты. Они проявляются в характере Ивана Денисовича, в монументальной фигуре бригадира Андрея Прокофьевича, в отчаянной непокорности кавторанга Буйновского, в неразлучности “братьев”-эстонцев, в эпизодическом образе старика интеллигента, отбывающего третий срок и тем не менее не желающего отказываться от приличных человеческих манер.
Что удивительно, барством не веет от конвоя, от начальства, но шибает от Цезаря, хоть он в бараке такой же арестант, как и Иван Денисович. Шухов же притягивается именно к Цезарю как магнитом; как магнитом притягивает во тьме кромешной барака мужика к барину. Между двумя этими людьми, этими атомами есть такая вот притягательная сила даже в лагере, потому что Цезарю “разрешили” носить чистую городскую шапку, и барин очень важен становится мужику, ведь только через него может просыпаться и ему крошка табачку: манит запрещенное, манит та действительная явная свобода, воля, которая на самом деле есть только тайное действие. Цезарь делает то, на что Иван Денисович, работяга, не способен уже нравственно: Цезарь устроил себе и в бараке полубарскую жизнь тем, что “смог подмазать начальству”, а еще потому, что вовсе-то не постыдился взять в услужение себе подобных, поставить себя во всех смыслах выше. таких же, как он сам, со-бригадников – выше шуховых. А на каком основании? А на том, даже внешнем, что ему “не о чем было с ними говорить”, что он с ними общих не имел мыслей, скажем, об искусстве, и прочее. Из всех Цезарь близок только с кавторангом, остальные – не ровня, и если даст он Ивану Денисовичу окурочек, то за службу, а не по душе.
Где находит успокоение, согласие духовное с миром русский человек, где ж его главный “счастливый день”? А что, если в другой раз не обманет Иван Денисович вертухая, пронося что-то запретное на зону? Круги расходятся и расходятся – недаром замысливал Достоевский “Житие великого грешника”, потому что никогда в судьбе русского человека первым кругом ничего не кончалось, а скорее даже наоборот – первый круг только давал разгона рокового судьбе. “Красное колесо” должно было провести нас всеми этими кругами, но круги расплылись дальше и дальше, стоило одолеть один круг истории, как трещали узлы и возникал на горизонте тот, что и не предполагался – колесо не катилось, а охватывало обручем своего рокового бесконечного кольца.
Солженицын в “Одном дне Ивана Денисовича” показал то, что кроется внутри этих кругов. Он же осмелился показать всю несостоятельность власти духовной, двуличность интеллигент–cfsa, что налагает моральные запреты на естество, чтобы себя же в моральном и социальном положении возвысить над естеством простонародья. Солженицын” не создал духовного учения, потому что его энергия сопротивления и его одиночество человека непримирившегося никак не могли обрасти толпой ревнителей и сподвижников. Литература – это главное дело его жизни, сфера его долга и ответственности как художника, но не вершина для влияния… Человек верующий, обретший веру, он не проповедовал духовную власть Церкви. Не преломилась в личности его и сама Власть. Он остался от нее в отдалении, не сближаясь с ней даже для борьбы. “Письмо к вождям”, “Как нам обустроить Россию”, его политическая проза – это не заявка на Власть, а гражданское к ней послание человека, далекого в силу своей любви к России от всякой политики.
Солженицын и есть русский человек в XX веке, и не один он был таков; тот русский человек, что отыскал в том веке и правду, и свободу, и веру. Отыскал, будто лучик света, свой ясный да прямой путь.