Новаторство Гавриила Державина в истории русской поэзии

В 1779 году читатели журнала “Санкт-Петербургский вестник” увидели в номере стихи неизвестного поэта. Стихи были напечатаны без подписи, назывались они “На смерть князя Мещерского”, а начинались так:

Глагол времен! Металла звон!

Твой странный глас меня смущает,

Зовет меня, зовет твой стон,

Зовет – и к гробу приближает.

Едва увидел я сей свет,

Уже зубами смерть скрежещет,

Как молнией, косою блещет

И дни мои, как злак, сечет…

Теперь трудно даже представить, какое впечатление могли произвести эти строки в свое время. До того русские поэты только рассуждали в стихах о смерти, старости и разных нравоучительных предметах в свяхи с этим. Стихотворение неизвестного поэта было написано так, будто он наяву видит Смерть: в нем звучал настоящий погребальный звон!

Оды – а это была ода – посвящались обычно царствующим особам или очень важным сановникам. Мещерский был князь и богач, но не в самых больших чинах и мало кому известен. Одописцу полагалось прятать свою личность от читателей, как будто его устами говорит сама истина. Неизвестный же словно примерял на себя все, о чем писал:

Как сон, как сладкая мечта,

Исчезла и моя уж младость;

Не сильно нежит красота,

Не столько восхищает радость…

Автора звали Гаврила Романович Державин. Было ему уже тридцать шесть лет – возраст по тем временам весьма зрелый, и повидал он в жизни немало. Родом Державин был из бедных дворян, высшего образования не имел, начал службу простым солдатом, в молодости жил буйно. Ревностно служил: при подавлении Пугачевского бунта пытался лично поймать Пугачева, сам чуть не попал ему в руки, стал первым вестником о пленении бунтовщика. Но затем начался длинный ряд труднообъяснимых служебных неприятностей, закончившийся переходом из военной службы в штатскую с обидным отзывом о “неспособности”.

Дальше дела Державина пошли на поправку: поселившись в Петербурге, он женился и устроился на неплохую должность в Сенате. Тогда же начал созревать и поэтический талант Державина, хотя стихи он писал с юности. Его друзьями в то время и на все жизнь стали молодые поэты Василий Капнист, Николай Львов и Иван Хемницер; знакомство с ними позволило Державину восполнить недостаток образования, исправить многие шероховатости стиля и стихосложения. Ода “На смерть князя Мещерского” знаменовала рождение нового поэта.

Настоящая слава, впрочем, пришла к Державину четыре года спустя, в 1783 году, когда Екатерина II прочла его “Оду к премудрой Киргиз-Кайсацкой царевне Фелице” . Она ничем не напоминала оду “Насмерть Мещерского”, но была еще совершеннее. Незадолго перед тем Екатерина в одной нравоучительной сказке вывела под именем царевны Фелицы себя. К царевне Фелице, а не к императрице и обращается поэт:

Едина ты лишь не обидишь, Не оскорбляешь никого, Дурачествы сквозь пальцы видишь, Лишь зла не терпишь одного; Проступки снисхожденьем правишь, Как волк овец, людей не давишь, Ты знаешь прямо цену их.

Самые высокие похвалы высказаны запросто, обычным разговорным языком. Себя же автор изображает как “ленивого мурзу”. В этих насмешливых строфах читатели различали весьма едкие намеки на самых сильных вельмож:

То, возмечтав, что я султан,

Вселенну устрашаю взглядом,

То вдруг, прельщая взглядом,

Скачу к портному по кафтан.

Так описан всемогущий любимец Екатерины – князь Потемкин. По правилам литературного этикета все это было немыслимо. Сам Державин боялся своей дерзости, но ода императрице понравилась. Автор сразу стал знаменитым поэтом и попал в милость при дворе.

Поэтическая слава с тех пор сопровождала Державина неотлучно, вражда многих сильных людей – тоже, а милости и немилости, награды и отставки в его жизни чередовались. Служба для него была не менее важна, чем поэзия, а нравом Державин был, по собственным словам, “горяч и в правде черт”: ссорился даже с царями. Окончательно он ушел на покой в 1803 году с поста министра юстиции; отправляя его в отставку, император Александр I сказал: “Ты слишком ревностно служишь”. И этот-то ревностный служака перевернул все здание поэзии русского классицизма.

Сами предметы в поэзии Державина соотносятся друг с другом точно так же, как это было и до него. Надо всем стоит Бог. Державин дерзнул и Ему посвятить оду, из всех своих од едва ли не самую вдохновенную. На земле выше всего государство, во главе которого должен стоять мудрый царь, окруженный вельможами – “здравными членами тела” , создающий законы и следящий за их неукоснительным соблюдением. Для обычного же человека лучше всего “умеренность”, включающая в себя и верную службу царю, и отдых в невинных развлечениях:

Ешь, пей и веселись, сосед!

Веселье то лишь непорочно,

Раскаянья за коим нет.

Впрочем, поэт твердо стоял на том, что служить надо не личности царя, а благим законам: для их соблюдения и нужна сама царская власть. Это не было совершенно ново, но довольно смело, особенно для придворного.

Одним словом, в мире Державина добро есть добро, зло есть зло, а если бунтовщики потрясают основы мира – это тоже зло, с которым государства обязаны бороться. Революцию Державин ненавидел. “Вам предоставлено судьбами решить спор ада с небесами”, – писал он, обращаясь к солдатам Суворова, воевавшим с революционными французами. Когда же Суворов умер, поэт сокрушался: “С кем мы пойдем войной на Гиену?”

Поэзия, по мнению Державина, имеет прямое назначение.

Сей дар богов лишь к чести

И к поученью их путей

Быть должен обращен, не к лести

И тленной похвале людей,-

Наставляет Фелица “мурзу-стихотворца. Сам же Державин свою главную заслугу видит в том, что он “истину царям с улыбкой говорил”.

Все ценности остаются незыблемыми – и только сам поэт ощущал в себе способность избирать точку зрения, глядеть на “высокий” предмет не только издали и снизу вверх, но вблизи и наравне, тут же с непринужденностью переходя к предмету “низкому”, например:

Да будет на земли и в небесах Его

Единого во всем вседействугоща воля!

Он видит глубину всю сердца моего,

И строится моя Им доля.

Дворовых между тем, крестьянских рой детей

Сбирается ко мне не для какой науки,

А взять по нескольку баранок, кренделей, Чтобы во мне не зрели буки.

Без поэтической не нашла бы должного выражения и гражданская смелость: невозможно было бы “истину с улыбкой говорить,. Но как ни важно это обстоятельство, оно лишь часть того, что дала Державину его поэтическая свобода, которую сам он называл “пареньем”.

Оказалось, что мир в поэзии может быть показан зримо и ощутимо. “Радость обретения внешнего мира звучит в его стихах”, – писал о Державине литературовед Г. А. Гуковский. Поэты русского классицизма, описывая природу, в десятках стихотворений не упоминали ни одного названия дерева или животного, ни одного звука, кроме пастушьих свирелей. У Державина любое крупное стихотворение непременно наполнено множеством наименований самых разных предметов и звуков. Прославились державинские описания обедов и пиров: “шекснинска стерлядь золотая”, “там славный окорок вестфальской, там звенья рыбы астраханской”, “сто смоль, янтарь – икра, и с голубым пером там щука пестрая – прекрасны!” Прочтя строфы, посвященные Кавказу, в оде “На возвращение графа Зубова из Персии” или Альпам в оде “На переход Альпийских гор”, не скажешь, что поэт никогда не бывал в горах, а уж описание знакомого ему водопада Кивач в Карелии врезается в память сразу:

Алмазна сыплется гора

С высот четыремя скалами,

Жемчугу бездна и сребра

Кипит внизу, бьет вверх буграми…

Самые “затертые” аллегории Державин умел оживить и сделать зримыми. В оде “На смерть князя Мещерского” Смерть не просто является с косой, как ее обычно и представляют, а “точит лезвие косы”. В другом стихотворении бог северного ветра Борей вызывает Зиму – и по его зову “идет седая чародейка, косматым машет рукавом”. Вся тема зимы в русской поэзии пошла от этих строк. В третьем – явление того же Борея превращается в забавную жанровую сценку: “Вся природа содрогалась от лихого старика”, а сатиры и нимфы греются вокруг огней. Сценка эта – вступление к стихам на рождение царевича Александра, где Державин высказывает одну из самых заветных и знаменитых своих мыслей: “Будь на троне человек!, Как и в “Фелице”, здесь высокое и забавное не мешают друг другу.

Если Державин обличает роскошь развращенного вельможи, он не читает голую мораль, а показывает зеркала, мрамор и фарфор во дворце, жирного пса у дверей и гордого привратника с галунами. Но вот этот самый вельможа неожиданно умирает в дороге, посреди степи – и в стихотворении “Водопад” Державин представляет себе и нам его мертвое тело:

Чей труп, как на распутье мгла,

Лежит на темном лоне нощи?

Простое рубище чресла,

Два лепта покрывает очи,

Прижаты к хладной груди персты,

Уста безмолвствуют отверсты!

Эта строфа написана самым настоящим ломоносовским “высоким штилем” с обилием старославянских слов, но описание оттого не менее, а для читателей своего времени даже более наглядно.

Сначала читатель видит мертвое тело как бы “с птичьего полета”, затем – неожиданно – крупным планом: монетки, положенные на глаза, приоткрытый рот…

Свободный переход от “высокого штиля” к просторечию и наоборот – самая характерная черта державинского почерка, который сам автор называл “забавным русским слогом”. “Забавный” не значит непременно “смешной”. В очень грустном стихотворении о собственной старости “Зима” поэт говорит про музу: “Сквозь окошечка хрустальна, склона волосы, глядишь”, – и это тоже “забавный слог”. Ближе к истине было бы значение этого слово как “причудливый”, “своевольный”, потому что в этом слоге прежде всего сказывается та свобода, с какой поэт выбирает точку зрения. Иначе и быть не могло. Ведь по эстетическим законам классицизма высоким слогом описывается “высокий” предмет, низким – “низкий”, а если отношение к предмету меняется, то меняется и слог.

Высшего мастерства Державин достиг там, где уже невозможно отличить аллегорию от реальности. Поражает, как великолепно реально описывает он водопад, но тот же водопад служит и обозначением чего-то иного: то жизни, стремящейся к смерти, то мирской славы. В огромной оде “Изображение Фелицы” поэт обращается к Рафаэлю с просьбой “изобразить” все достохвальные дела императрицы. Однако добрую половину из того, о чем написано в оде, изобразить на холсте невозможно, лишь поэт может живо представить искусством чудотворным:

Чтоб льды прияли вид лилей;

Весна дыханьем теплотворным

Звала бы с моря лебедей;

Летели б с криком вереницы,

Звучали б трубы с облаков…

За этими строками стоит довольно прозаическое событие – указ императрицы о создании немецких колоний на Волге. Автор, как и положено было по правилам его времени, объясняет, к чему относится сравнение: “Так в царство бы текли Фелицы народы из чужих краев”. Но главный смысл строфы не в этом – он в чуде весеннего пробуждения. Поэзия у Державина обрела силу делать поэтическим все, к чему ни прикоснется.

Поэтическая свобода Державина нередко кажется тяжелой, неуклюжей. Пушкин назовет его стихи “дурным переводом с какого-то чудесного подлинника” – оценка несправедливая, но понятная. Слух Пушкина, который дал русской поэзии меру красоты, не могли не резать строки вроде: “Рев крав, гром волн и коней ржанье”; Пушкина, мастера уложить максимум смысла в минимум слов, должны были раздражать причудливые громады державинских од, хотя Державин умел, когда хотел, писать и кратко.

Но именно Державину Пушкин был обязан главным своим достижением – освобождением от заданных наперед правил при выборе поэтического слова. Пожалуй, дело Державина в истории русской поэзии несравнимо ни с чем: у него первого в России поэтический образ перестал зависеть от предмета рассуждения. Лишь после этого стал возможен путь к поэтическому совершенству: державинская “тяжесть” предшествовала пушкинской “легкости”.