НРАВСТВЕННЫЙ ЗАКОН И ОБЪЕКТИВНАЯ РЕАЛЬНОСТЬ В РОМАНЕ Ф. М. ДОСТОЕВСКОГО “ПРЕСТУПЛЕНИЕ И НАКАЗАНИЕ”

Достоевский сказал однажды, что произведения Гоголя “давят ум глубочайшими непосильными вопросами, вызывают в русском уме самые беспокойные мысли”. Но, пожалуй, с еще большим правом пронизывает каждое свое произведение. “По силе изобразительности талант Достоевского равен, быть может, только таланту Шекспира”, – писал Горький. Однако не только сила изобразительности – мрачные или яркие краски созданных им образов, не только напряженность конфликтов, драматизм катастрофически развивающихся событий, – но и безмерная сила до предела напряженной мысли, бьющейся и пульсирующей в событиях, поступках, столкновениях всегда незаурядных, всегда страстно размышляющих, страдающих, борющихся личностей – вот что поражает нас в Достоевском.

В 1866 году был напечатан роман “Преступление и наказание”, – роман о современной России, пережившей эпоху глубочайших социальных сдвигов и нравственных потрясений, эпоху “разложения”, роман о современном герое, вместившем в грудь свою – так, что “разорвется грудь от муки”, – все страдания, боли, раны времени.

Достоевский недаром подчеркивал современность своего романа. “Действие современное, в нынешнем году”, – писал он М. Н. Каткову в сентябре 1865 года. Путей самого глубокого – социального, духовного, нравственного – обновления искала передовая русская молодежь конца 50-х – начала 60-х годов. Трагические метания Раскольникова имеют тот же источник. Отсюда начинает движение и его мысль. Однако в судьбе молодых людей вроде Раскольникова годы реакции сыграли роковую роль, толкнули их к особым, бесплодным, трагически несостоятельным формам протеста.

Под вечер жарчайшего июльского дня, незадолго до захода солнца, уже бросающего свои косые лучи, из жалкой каморки “под самою кровлей высокого пятиэтажного дома” выходит в тяжкой тоске бывший студент Родион Раскольников. Так начинается роман Достоевского. И с этого момента, не давая себе передышки, в глубокой задумчивости, в страстной и безграничной ненависти, в бреду – мечется по петербургским улицам, останавливается на мостах, над темными холодными водами канала, поднимается по вонючим лестницам, заходит в грязные распивочные герой романа. И даже во сне, прерывающем это “вечное движение”, продолжается лихорадочная жизнь Раскольникова, принимая уже формы и вовсе фантастические.

“Давным-давно как зародилась в нем вся эта теперешняя тоска, нарастала, накоплялась и в последнее время созрела и концентрировалась, приняв форму ужасного, дикого и фантастического вопроса, который замучил его сердце и ум, неотразимо требуя разрешения” – во что бы то ни стало, любой ценой. “Ужасный, дикий и фантастический вопрос” гонит и ведет героя Достоевского.

Какой же вопрос замучил, истерзал Раскольникова?

Уже в самом начале романа, на первых его страницах узнаем мы, что Раскольников “покусился” на какое-то дело, которое есть “новый шаг, новое собственное слово”, что месяц назад зародилась у него “мечта”, к осуществлению которой он теперь близок.

А месяц назад, почти умирая с голоду, он вынужден был заложить у старухи-процентщицы, ростовщицы, колечко – подарок сестры. Непреодолимую ненависть ощутил Родион к вредной и ничтожной старушонке, сосущей кровь из бедняков, наживающейся на чужом горе, на нищете, на пороке. “Странная мысль наклевывалась в его голове, как из яйца цыпленок”. И вдруг услышанный в трактире разговор студента с офицером о ней же, “глупой, бессмысленной, ничтожной, злой, больной старушонке, никому не нужной и, напротив, всем вредной”. Старуха живет “сама не знает для чего”, а молодые свежие силы пропадают даром без всякой поддержки – “и это тысячами, и это всюду!” “За одну жизнь, – продолжает студент, – тысячи жизней, спасенных от гниения и разложения. Одна смерть и сто жизней взамен – да ведь тут арифметика! Да и что значит на общих весах жизнь этой чахоточной, глупой и злой старушонки? Не более как жизнь вши, таракана, да и того не стоит, потому что старушонка вредна”. Убей старуху, возьми ее деньги, “обреченные в монастырь”, – возьми не себе: для погибающих, умирающих от голода и порока, – и будет восстановлена справедливость! Именно эта мысль наклевывалась и в сознании Раскольникова.

А еще раньше, полгода назад, писал бывший студент-юрист Раскольников статью “О преступлении”. В этой статье Раскольников “рассматривал психологическое состояние преступника в продолжение всего хода преступления” и утверждал, что оно, очень похоже на болезнь – помрачение ума, распад воли, случайность и нелогичность поступков. Кроме Того, коснулся в своей статье Раскольников намеком и вопроса о таком преступлении, которое “разрешается по совести” и потому, собственно, не может быть названо преступлением (самый факт его совершения не сопровождается, очевидно, болезнью). Дело в том, разъясняет позднее Раскольников мысль своей статьи, “что люди, по закону природы, разделяются вообще на два разряда: на низший (обыкновенных), то есть, так сказать, на материал, служащий единственно для зарождения себе подобных, и собственно на людей, то есть имеющих дар или талант сказать в среде своей новое слово”.

Итак, давно уже зародилась в мозгу Раскольникова мысль, что во имя великой идеи, во имя справедливости” во имя прогресса кровь по совести может быть оправдана, разрешена, даже необходима. Посещение старухи лишь обостряет, как бы подгоняет мысль Родиона, заставляет ее биться и работать со всем присущим его сознанию напряжением.

И еще один удар, еще ступень к бунту – письмо матери о Дунечке, сестре, “всходящей на Голгофу”, Дунечке, которая нравственную свободу свою не отдаст за комфорт из одной личной выгоды. За что же отдается свобода? Чувствует Раскольников, что ради него, ради “бесценного Роди” восхождение на Голгофу предпринимается, ему жизнь жертвуется. Маячит перед ним образ Сонечки – символ вечной жертвы: “Сонечка, Сонечка Мармеладова, вечная Сонечка, пока мир стоит!”

А где же выход? Можно ли без этих жертв, нужны ли они? Письмо матери “вдруг как громом в него ударило”. Ясно, что теперь надо было не тосковать, не страдать, рассуждая о том, что вопросы неразрешимы, а непременно что-нибудь сделать, и сейчас же, и поскорее. Во что бы то ни стало надо решиться, хоть на что-нибудь, или… “Или отказаться от жизни совсем! – вскричал он вдруг в исступлении, – послушно принять судьбу, как она есть, раз навсегда, и задушить в себе все, отказавшись от всякого права действовать, жить и любить!” Послушно склонить голову перед судьбой, требующей страшных жертв, отказывающей человеку в праве на свободу, принять железную необходимость унижения, страдания, нищеты и порока, принять слепой и безжалостный “фатум” значит для Раскольникова “отказаться от жизни совсем”.

И наконец – встреча с пьяной обесчещенной девочкой на Конногвардейском бульваре. И она – жертва каких-то неведомых стихийных законов: “Это, говорят, так и следует. Такой процент, говорят, должен уходить каждый год… куда-то к черту, должно быть, чтоб остальных освежать и им не мешать”. Вновь – исступленный “вскрик”, вновь – предельный накал бунтующей мысли, бунт против того, что “наука” называет “законами” бытия. Пусть экономисты и статистики хладнокровно вычисляют этот вечный процент обреченных на нищету, проституцию, преступность. Не верит им Раскольников, не может принять “процента”.

Но при чем тут старуха-ростовщица? Какая же связь между бунтом Раскольникова и убийством гнусной старухи? Может быть, эта связь разъясняется услышанным Раскольниковым рассуждением студента о справедливости и вся разница между студентом и Раскольниковым лишь в том, что Раскольников осуществляет, так сказать, воплощает теорию, идет до конца, восстанавливает справедливость? И, значит, убийство совершается с целью справедливой – взять деньги и облагодетельствовать ими нищее человечество?

Не собственная бедность, не нужда и страдания сестры и матери терзают Раскольникова, а, так сказать, нужда всеобщая, горе вселенское – и горе сестры и матери, и горе погубленной девочки, и жертва Сонечки, и трагедия семейства Мармеладовых, беспросветная, безысходная, вечная бессмыслица, нелепость бытия, ужас и зло, царствующее в мире, нищета, позор, порок, слабость и несовершенство человека – вся эта дикая “глупость создания”, как будет сказано позднее в черновиках “Подростка”.

Итак, вот идея Раскольникова – встать выше мира и “сломать, что надо, раз навсегда”. Но вопрос: способен ли ты быть настоящим человеком, право имеющим “сломать”, способен ли на бунт-преступление: “мне… надо было узнать тогда, и поскорей узнать, вошь ли я, как все, или человек? Смогу ли я переступить или не смогу?! Осмелюсь ли нагнуться и взять или нет? Тварь ли я дрожащая или право имею?..” Поистине – “ужасный, дикий, фантастический вопрос”!

Раскольникову его эксперимент нужен именно для проверки своей способности на преступление, а не для проверки идеи, которая, как он до поры до времени глубоко убежден, непреложна, неопровержима. “Казуистика его выточилась, как бритва, и сам в себе он уже не находил сознательных возражений” – это перед убийством. Но и потом, сколько бы раз он ни возвращался к своим мыслям, сколь строго он ни судил бы свою идею, казуистика его только натачивалась все острее и острее, делалась все изощреннее. И, уже решившись выдать себя, он говорит сестре: “Никогда, никогда не был я сильнее и убежденнее, чем теперь!” И наконец на каторге, на свободе, подвергнув свою “идею” беспощадному нравственному анализу, он не в силах от нее отказаться: идея неопровержима, совесть его спокойна. Сознательных, логических опровержений своей идее Раскольников не находит до конца. Ибо вполне объективные особенности современного мира обобщает Раскольников, уверенный в невозможности что-либо изменить: бесконечность, неизбывность человеческого страдания и разделение мира на угнетенных и угнетателей, властителей и подвластных, насильников и насилуемых, или, по Раскольникову, на “пророков” и “тварь дрожащую”.

И еще одну преграду не смог преодолеть Раскольников. Порвать с людьми, окончательно, бесповоротно хотел он, ненависть испытывал даже к сестре с матерью. “Оставьте меня, оставьте меня одного!” – с иступленной жестокостью бросает он матери. Убийство положило между ним и людьми черту непроходимую: “Мрачное ощущение мучительного, бесконечного уединения и отчуждения вдруг сознательно сказалось в душе его. Как бы два отчужденных, со своими законами, мира живут рядом, непроницаемые друг для друга – мир Раскольникова и другой, внешний мир: все-то кругом точно не здесь делается”.

И только в том, что “не вынес”, видит Раскольников свое преступление. Но здесь же и его наказание: наказание в этом ужасе своей непригодности, неспособности развенчать идею, наказание в этом “убийстве” в себе принципа (“не старуху убил, а принцип убил”), наказание и в невозможности быть верным своему идеалу, в тяжких мучениях выношенному.

Признание Раскольникова – признание собственной несостоятельности, собственного ничтожества: “тварью дрожащей” оказался. Но идея, верит Раскольников, стоит нерушимо и незыблемо.

Не так думает Достоевский. Побеждает человек Раскольников, потрясенный страданиями и слезами людскими, глубоко сострадающий и в глубине души своей уверенный, что не вошь человек, с самого начала “предчувствовавший в себе и в убеждениях своих глубокую ложь”. Терпит крах его бесчеловечная идея.

При косых лучах заходящего солнца вышел Раскольников в самом начале романа из своей убогой каморки – делать “пробу”. И вот завершается его трагический путь, уложившийся, как всегда у Достоевского, в несколько катастрофических дней, насыщенных до предела битвами содержания неизмеримого, борьбой “непосильных” идей и “великих сердец”.

Опять закатывается солнце, и косые лучи его освещают крестный путь Раскольникова – на перекресток, опять на Сенную, где решилось его преступление и где теперь, со слезами, припадает он к оскверненной этим преступлением земле.

И все же, несмотря на тяжелый мрак, окутывающий нарисованную Достоевским в “Преступлении и наказании” картину человеческого бытия, мы видим просвет в этом мраке, мы верим в нравственную силу, мужество, решимость героя Достоевского найти путь и средства истинного служения людям – ведь он был и остался “человеком и гражданином”. И поэтому, в конце концов, со светлым чувством закрываем мы эту книгу – одно из самых высоких творений человеческого гения.