Ревизия нравов по Н. В. Гоголю

Почему, собственно, не быть Хлестакову “ревизором”, начальственным лицом? Ведь смогло же произойти в “Носе” еще более невероятное событие – бегство носа майора Ковалева и превращение его в статского советника. Это “несообразность”, но, как смеясь уверяет писатель, “во всем этом, право, есть что-то. Кто что ни говори, а подобные происшествия бывают на свете; редко, но бывают”.

В мире, где так странно и непостижимо “играет нами судьба наша”, возможно, чтобы кое-что происходило и не по правилам. “Правильной” становится сама бесцельность и хаотичность. “Нет – определенных воззрений, нет определенных целей – и вечный тип Хлестакова, повторяющийся от волостного писаря до царя”, – говорил Герцен.

Ирония Гоголя идет еще дальше. Мы знаем, чего стоило горожанам общение с “ревизором”. Перед ним все благоговело и склонялось. Ему подносились взятки, писались жалобы, давались важные поручения, весь город жил невиданно напряженной, насыщенной впечатлениями жизнью. И оказалось, что для всего этого не было ни малейшего основания. Вся постройка возводилась ни на чем… Ну был бы хоть плут, выдававший себя за ревизора, а то ведь все усилия рассчитывались на человека, который во всем этом просто ничего не понял… Отсвет призрачности, фантастичности падает на все существование гоголевского “сборного города”.

Талантливый критик – младший современник Гоголя, Аполлон Григорьев, говорил, что персонажи “Ревизора” живут “миражной жизнью”, отражающей в конечном счете фантастическую извращенность русской действительности. “Форма без содержания, движение без цели, внешность интересов и, стало быть, пустота их… Страшная, мрачная картина…” Последний штрих этой “страшной, мрачной картины” – немая сцена.

“Немая сцена” возникает в пьесе как будто неожиданно, как гром среди ясного неба. Тем не менее она подготовлена всей художественной логикой комедии. Страх, отчаяние, надежду, бурную радость – все сужде но было пережить горожанам в эти несколько часов ожидания и приема ревизора. Переход от одного состояния к другому совершался с головокружительной быстротой. Рассудок не успевал фиксировать перемену; контуры реальных событий смещались и наплывали друг на друга. “Не знаешь, что и делается в голове, – говорит городничий, – просто как будто или стоишь на какой-нибудь колокольне, или тебя хотят повесить”.

И вдруг – первый удар. “Чиновник, которого мы приняли за ревизора, был не ревизор…” Перемена так внезапна, что инерция сознания еще продолжает рождать старые представления. Городничий выговаривает почтмейстеру, что тот осмелился распечатать “письмо такой уполномоченной особы”; Анна Андреевна восклицает; “это не может быть!” – ведь “ревизор” обручился с Машенькой. Есть в этом, конечно, и отчаянная попытка обманутых скрыть правду от самих себя.

В воздухе отчетливо запахло катастрофой, но это еще не сама катастрофа. Она пришла, когда миновало первое потрясение от удара. Казалось, исступленные жалобы городничего, поиски виновника, злорадное преследование “козлов отпущения” – Бобчинского и Добчинского – дали какой-то выход досаде и горю. Но тут новый, на этот раз непереносимый удар. Известие о прибытии настоящего ревизора. “Вся группа, вдруг переменивши положение, остается в окаменении”.

Недоговоренность “немой сцены” (ведь настоящий ревизор в пьесе так и не появился) оставляла простор для различных толкований. Сам Гоголь позднее писал, что в “немой сцене” выразился страх “неверных” исполнителей закона перед маячащей впереди царской расправой, торжеством справедливости. Намекал Гоголь и на иное, высшее значение сцены: прибытие настоящего ревизора символизирует божественный суд над людскими пороками и заблуждениями. Высказывались и другие точки зрения: например, в первые послереволюционные годы финал пьесы толковался как предощущение катастрофы всей самодержавно-крепостнической системы, как грядущая революционная буря… Подобная множественность значений – свойство многих замечательных произведений искусства. Благодаря емкости художественного образа они всегда таят в себе что-то новое.

Конечно, некоторые из этих трактовок (вроде объяснения финала как будущей революции) очень далеки от реальных взглядов Гоголя начала 30-х годов. Но в какой-то мере они предопределены самой особенностью комедии. Показывая, что современная жизнь приводит людей на грань кризиса, Гоголь намеренно отказывался от уточняющих определений. В чем состоит этот кризис и каковы будут его последствия (например, “исправятся” ли герои, восторжествует ли справедливость в результате действий “настоящего” ревизора) – все эти вопросы оставлены Гоголем без ответа. В последней сцене все внимание сосредоточено только на эффекте ужаса, кризиса. Все тревоги и страхи с прибытием нового ревизора вдруг сконденсировались и как бы откристаллизовались в застывших позах. Возникает гоголевский гротесковый образ: то же чувство страха, которое двигало персонажами, заставило их окаменеть навсегда (Гоголь специально оговаривал необычную – почти символическую – длительность “немой сцены”).

Есть у “немой сцены” и еще одно значение. Говоря о воздействии театра на зрителей, Гоголь писал: “Нет выше того потрясенья, которое производит на человека совершенно согласованное согласье всех частей между собою, которое доселе мог только слышать он в одном музыкальном оркестре…” Эта согласованность пьесы получает в ее финале как бы пластическое выражение и ведет к согласованности зрительного зала, к его всеобщему потрясению. Гоголь возвещал о приходе чудодейственного ревизора, но обращался-то он к реальным людям, своим современникам. От их всеобщих усилий ожидал он победы над злом и неправдой.

Говоря о значении великих произведений искусства, в которых многие еще видят “пустяки, побасенки”, Гоголь писал: “Побасенки!.. А вот стонут балконы и перила театров: все потряслось снизу доверху, превра-тясь в одно чувство, в один миг, в одного человека… Побасенки… Но мир задремал бы без таких побасенок, обмелела бы жизнь, плесенью и тиной покрылись бы души…”

Вероятно, это – лучшая автохарактеристика великой комедии Гоголя