Более полувека тому назад совсем юная и никому еще не известная Марина Цветаева высказала непоколебимую уверенность:
Разбросанным в пыли по магазинам
(Где их никто не брал и не берет!),
Моим стихам, как драгоценным винам,
Настанет свой черед.
Прошли годы трудной жизни и напряженной творческой работы – и гордая уверенность обернулась полным неверием:
“Мне в современности и в будущем – места нет”.
Это, конечно, отчасти полемическая крайность, отчасти добросовестное заблуждение, в известной мере объяснимое одиночеством и растерянностью поэта, знавшего силу своего таланта, но не сумевшего сладить с тернистым жизненным путем.
Судьба художника не сводится к его личной судьбе: художник уходит – искусство остается. Сама Цветаева сказала гораздо точнее: “…во мне нового ничего нет, кроме моей поэтической отзывчивости на новое звучание воздуха”. Благодаря этой отзывчивости большой поэт, фатально пытавшийся противопоставить себя своему веку, в конечном итоге оказался неотделим от искусства этого века.
Наследие поэтессы велико. Тринадцать изданных ею книжек и множество вышедших посмертно. Среди созданного Цветаевой, кроме лирики, семнадцать поэм, восемь стихотворных драм, автобиофафическая, мемуарная, историко-литературная и философско-критическая проза.
Обширное наследие это неравноценно. Есть в нем и то, что пережило свое время или было продиктовано соображениями случайными, злобой давно минувших событий. Но без лучших стихов и поэм Цветаевой сейчас уже невозможно составить достаточно полное представление о русской литературе XX века.
Умом поэтесса не была обижена, характер ее был противоречив, а судьба к ней была жестока.
Стихи она начала писать с шести лет (не только по-русски, но и по-французски и по-немецки), печататься – в шестнадцать, а два года спустя, еще не сняв гимназическую форму, тайком от семьи выпустила довольно объемистый сборник – “Вечерний альбом” Изданный небольшим тиражом, он не затерялся в потоке стихотворных новинок, затоплявшем тогда прилавки. Его заметили и одобрили такие взыскательные и влиятельные критики, как В. Брюсов, Н. Гумилев, М. Волошин. Брюсов противопоставлял Цветаеву другому тогдашнему дебютанту – Илье Эренбургу. “Если Эренбург, – писал он, – постоянно вращается в условном мире, созданном им самим, в мире рыцарей, капелланов, трубадуров, то стихи Цветаевой, напротив, всегда отправляются от какого-нибудь реального факта, от чего-нибудь действительно пережитого”.
Особенно поддержал Цветаеву при вхождении ее ъ литературу М. Волошин, который адресовал ей стихи, где писал:
К вам душа так радостно влекома…
О, какая веет благодать
От страниц “Вечернего альбома”!
Характер у Цветаевой был трудный, неровный, неуступчивый. Илья Эренбург, хорошо знавший ее в молодости, говорил: “…она совмещала в себе старомодную учтивость и бунтарство, пиетет перед гармонией и любовь к душевному косноязычью, предельную гордость и предельную простоту. Ее жизнь была клубком прозрений и ошибок”.
Однажды Цветаева обмолвилась по чисто литературному поводу: “Это дело специалистов поэзии. Моя же специальность – жизнь”. Замечательная обмолвка! Жила она сложно и трудно, не знала и не искала ни покоя, ни благоденствия, всегда была в полной неустроенности, искренне утверждала, что “чувство собственности” у нее “ограничивается детьми и тетрадями”. Она хорошо знала себе цену как поэту (“В своих стихах я уверена непоколебимо”), но ничего не сделала для того, чтобы как-то наладить и обеспечить свою человеческую и литературную судьбу (“Все в мире меня затрагивает больше, чем моя личная жизнь”).
И при всем том она была очень жизнестойкой (“Меня хватит еще на 150 миллионов жизней”). Она жадно любила жизнь и, как положено поэту-романтику, предъявляла ей требования громадные, часто – непомерные.
Правда, Цветаева писала и о смерти – особенно в ранних стихах. (“Послушайте! – Еще меня любите за то, что я умру”). Но из этого не стоит делать поспешных выводов, связывая то, что было данью литературной моде, и ее отчаянный уход в небытие после возвращения из эмиграции на родину.
Мало сказать, что жизнь не баловала Цветаеву – она преследовала ее с редким ожесточением. Поэтесса всегда была обездолена и страшно одинока. Ощущение своего “сиротства” и “круглого одиночества” было для нее проклятием, источником неутихающей душевной боли. Но не в ее природе было жаловаться, а тем более – упиваться собственным страданием. “Русского страдания мне дороже гетевская радость”, – упрямо твердила она вопреки всем ударам судьбы. Свою муку она прятала под броней гордыни и презрительного равнодушия. На самом же деле люто тосковала по простому человеческому счастью: “Дайте мне покой и радость, дайте мне быть счастливой, вы увидите, как я это умею!”
Еще тяжелее пришлось ей в эмиграции. Она не приняла мышиную возню множества партий и фракций, не стала ввязываться в политические свары. По-видимому, она нисколько не погрешила против истины, когда жаловалась в 1935 году: “Надо мной здесь люто издеваются, играя на моей гордыне, моей нужде и моем бесправии. У меня же нет никаких средств, кроме писания. Муж болен и работать не может. Дочь вязкой шапочек зарабатывает 5 франков в день, на них вчетвером живем, то есть просто умираем с голоду”.
Тем не менее вера в свои силы ее не оставляла: “Не знаю, сколько мне еще осталось жить, не знаю, буду ли когда-нибудь еще в России, но знаю, что до последней строки буду писать сильно, что слабых стихов – не дам”.
Ценой громадных усилий Цветаева сохранила свою личность на чужой и враждебной ее идеалам земле. Зато она избавилась от снобизма и эстетства, познала истинную цену жизни и искусства, живя в мире, где то и другое часто оказывалось несовместимым. В своем трактате “Искусство при свете совести” она изучила старый и всегда новый вопрос: что важнее – человек или художник, и ответила: “Быть человеком всегда важнее, потому что он нужнее”.
Рассказ о поэзии неотделим от личности поэта. Слова Карамзина можно толковать более широко, чем они воспринимаются, будучи вырваны из контекста. Личность Марины Цветаевой многопланова и выразительна. Ее счастье было в ее творчестве, в стихах, в которых нет ни одного проходного слова, где каждое забито, как гвоздь, по самую шляпку, в которых вольный, неукротимый женский характер возникает буквально из ничего – из одной интонации:
Уж и Арав у меня спокойный!
Уж и очи мои ясны!
Отпусти-ка меня, конвойный,
Прогуляться до той сосны!