Суровые будни войны. (По повести К. Д. Воробьева “Убиты под Москвой”) Мужество есть великое свойство души; народ, им отмеченный, должен гордиться собою. Н. М. Карамзин Читая “русскую, святую, классическую” литературу, я привыкла думать о том, что она, наша литература, говоря о чем-то главном в жизни, задает миру очень важные вопросы: “Кому живется весело, вольготно на Руси?”, “Что делать?”, “Кто виноват?”, наконец, “Что происходит с нами?”. О чем же главном она говорит? Почему хватает меня за сердце, “прямо за русские его струны”? “О подвигах, о доблести, о славе” – конечно, об этом… и еще – о верности, о дружбе, о любви… Но вот как-то я открыла томик стихов Вероники Тушновой, и по глазам ударила строчка: Знаешь ли ты, Что такое горе? Горе! Боль! – вот это и есть то главное, о чем говорит вся наша литература. Прав был другой поэт, Иосиф Бродский, заявивший миру: “Только с горем я чувствую солидарность…” Литература ставит вопросы о самом больном и насущном в жизни. Война и есть то горе, та неизбывная боль народа, о которых свидетельствует вся русская военная проза двадцатого века. “Сороковые, огневые, свинцовые, пороховые”, с их славою и с их болью, правдиво и художественно ярко отражены в произведениях Виктора Некрасова, Василя Быкова, Юрия Бондарева, Владимира Богомолова… Список авторов военной прозы можно продолжать и продолжать. Но среди этих имен есть одно, которое, мне думается, звучит не столь часто. Недавно я прочитала восторженный отзыв В. П. Астафьева о повести “Убиты под Москвой”, откуда запомнились слова о том, что эту книгу не прочтешь просто так, “на сон грядущий”, потому что от нее, “как от самой войны, болит сердце…” Оказывается, этот замечательный писатель сам хлебнул окопной жизни, горя, крови и слез. При чтении повести Воробьева сжимались кулаки и возникало желание, чтобы никогда не повторилось то, что произошло с кремлевскими курсантами. И, хотя боюсь читать о войне, о крови, страданиях и смерти, заставила себя взять повесть Константина Воробьева, прочла на одном дыхании, испытала многое: от легкого удивления до глубокой боли, до слез… Нет, эта книга вовсе не сентиментальна, скорее, она, можно сказать, сурово правдива; и те слезы, что вызвал у меня финал повести, нельзя назвать катарсисом, ибо, пережив вместе с героем страдание, я не освободилась от него. Боль осталась. Боль за героев повести, кремлевских курсантов, которым довелось воевать под Москвой в ноябре 1941 всего пять дней, и все двести сорок молодых, красивых (рост у каждого сто восемьдесят три сантиметра), романтически настроенных юношей погибли “после бесславного, судорожного боя, в нелепом одиночестве под Москвой”. Изображая войну, автор следует толстовской традиции: война не любезность, а самое гадкое дело в жизни. Изображая войну глазами лейтенанта Алексея Ястребова, писатель психологически тонко показывает избавление от шаблонного мышления, от стереотипного представления о войне. Алексею и его товарищам, пока еще бодро и весело, под музыку шагающим за обожаемым командиром, фронт “рисуется зримым и величественным сооружением из железобетона, огня и человеческой плоти, и они шли не к нему, а в него, чтобы заселить и оживить один из временно примолкнувших бастионов”. Сам-то автор, прошедший сквозь ад войны и концентрационных лагерей, уже давно понял, как он пишет, “невероятную явь войны”, а его героям еще только предстоит в полной мере осознать ее. Вскоре курсанты поймут, что все их книжные представления о войне – это мираж, беспощадно уничтоженный суровой действительностью. Скоро, очень скоро им придется отказаться от мысли “бить врага только на его территории”, от знания о том, что огневой залп нашего любого соединения в несколько раз превосходит чужой, суровые будни войны заставят их отказаться от “многого другого, непоколебимого и неприступного, о чем Алексей – воспитанник Красной Армии – знал с десяти лет…” Оказывается, рота капитана Рюмина шла не к одному из временно примолкнувших бастионов, а для того, чтобы на этом участке фронта, окруженном фашистами, остаться навсегда. Воробьев, следуя “правде, прямо в душу бьющей”, рисует эпизод встречи курсантов с хорошо вооруженным отрядом войск НКВД, задача которого состояла в том, чтобы “предотвратить отступление”. Несколькими выразительными эпитетами, рисующими красноармейцев спецотряда, автор создает зловещую атмосферу насилия, жестокости, вдруг окружившую курсантов: у бойцов “засады” был какой-то распущенно-неряшливый вид и глядели они на курсантов подозрительно и отчужденно. На груди их командира “болтался невидимый до того курсантами автомат – рогато-черный, с ухватистой рукояткой , чужой и таинственной”. Сами же курсанты были вооружены лишь старыми самозарядными винтовками, гранатами и бутылками с бензином. Нечеткое и зыбкое сознание, с которым молодые бойцы воспринимали войну, начало проясняться. И радость, “беспричинная, гордая и тайная”, – радость жизни, и ненужное здесь тщеславие – все это улетучилось при первой минной атаке и при виде первых раненых и убитых товарищей. Особое потрясение курсанты испытали при встрече с генерал-майором, которому с остатками дивизии удалось вырваться из окружения. О таком повороте событий лейтенант Алексей Ястребов даже не мог и помыслить. Страх за свою жизнь и за жизнь своих товарищей вызвал у него вдруг “мучительное чувство родства, жалости и близости ко всему, что было вокруг и рядом…”. И это чувство родства со всеми не оставит его уже никогда. Писатель постоянно подчеркивает в своем герое его человечность, желание понять эту суровую, “невероятную явь войны”; “сердце его упрямилось до конца поверить в тупую звериную жестокость этих самых фашистов; он не мог заставить себя думать о них иначе как о людях…”. Война – “жестокая страна”, и потому автор повести насыщает книгу “жесткими”, беспощадными в своей правде эпизодами. Такова сцена с описанием смертельно раненного Анисимова, ноющего на одной протяжной ноте: “Отре-ежь… Ну, пожалуйста, отре-ежь…” На мокрой полуоторванной поле шинели Алексей увидел “глянцево-сизый клубящийся моток чего-то живого… Это “они” – понял Алексей, даже в уме не называя своим то, что увидел”. “Невероятная явь войны” вызывает у него в этой сцене чувство тошноты, отторжения смерти, нежелания видеть кровь, страдания и смерть. Рисуя сцену погребения первых шести курсантов, психологически точно изображая состояние живых – их “чувства отталкивающего ужаса смерти и тайного отчуждения”, К. Воробьев подчеркивает верный, суровый вывод капитана Рюмина о том, что со стороны учиться мести невозможно. Это чувство само растет из сердца, как первая любовь у не знавших ее. Эти два чувства – любовь и ненависть – владеют Алексеем во время рукопашного боя, в схватке с врагом, более похожей на объятие, когда убитый Алексеем немец вдруг “как-то доверчиво сник и отяжелел и почти переломился в талии”. Страшный приступ рвоты того и другого противника как-то по-человечески в то же время сближает их. Да, война для того и другого – “самое гадкое дело на земле”. Возможно ли говорить о повседневной, обыденной жизни, о суровых буднях войны, если эти будни были такими короткими – всего пять дней? Да, возможно, если за это время человек смог увидеть и пережить столь многое, что его хватило бы на всю жизнь. В финальной сцене поединка с танком уже поварившийся в самых адских котлах войны, обогащенный ее жестким опытом, Алексей Ястребов вершит свой подвиг сурово и буднично; перед нами возмужавший герой, воин, ясно осознающий свою роль в этой войне. “То оцепенение, с которым он встретил смерть Рюмина, оказывается, не было ошеломленностью или растерянностью”. Верный суровой правде войны, Воробьев убеждает читателя, что обстоятельства оказываются сильнее человека, и самоубийство командира, потерявшего целую роту, – тому подтверждение. После смерти Рюмина Алексей Ястребов вдруг понял, что в нем растаяла тень страха перед собственной жизнью. Теперь она стояла перед ним как дальняя “безразличная ему нищенка”. Читая эти строки, я вспомнила подобное размышление Ю. Бондарева о свободе человека от страха смерти: “Когда человек судорожно держится за жизнь, он находится в мучительном телесном рабстве. Как только исчезает алчное насыщение жизнью, наступает свобода от страха смерти. И тогда человек свободен безгранично”. Перед лицом возможной смерти Алексею вспоминается его детство, дед Матвей, Бешеная лощинка. Для него здесь, на поле боя, сошлись прошлое и настоящее, а ради будущего надо было встать из траншеи с бутылкою зажигательной смеси и шагнуть навстречу идущему на него танку. И он шагнул, взорвал танк… В романе “Прокляты и убиты” В. П. Астафьев говорит о своих героях, что жестокая сила войны не погасила в них “свет добра, справедливости, достоинства, уважения к ближнему своему, к тому, что было, есть в человеке от матери, от отца, от дома родного, от России, наконец передано, наследством завещано”. И это в полной мере относится к героям повести К. Воробьева, пережившим краткий миг победы – в ночном бою – и в полной мере – суровые ее будни. Писатель приводит нас к выводу, который сформулировал еще Н. М. Карамзин: “Мужество есть великое свойство души; народ, им отмеченный, должен гордиться собою”.]] >
Category: Сочинения по литературе
ИДЕЙНО-ХУДОЖЕСТВЕННОЕ СВОЕОБРАЗИЕ РОМАНА “ОТЦЫ И ДЕТИ” И. С. ТУРГЕНЕВА
Трактовка как главных героев романа, так и замысла самого Тургенева встречается разная. Именно поэтому следует критически относиться к этим рассуждениям, и в частности, к трактовке Писарева.
Принято считать, что основная расстановка сил романа отражена в противостоянии Базарова и Павла Петровича Кирсанова, так как именно они ведут полемику на различные темы – о нигилизме, аристократизме, практической пользе и прочем. Однако Павел Петрович оказывается несостоятельным оппонентом для Базарова. Все слова Павла Петровича – лишь “слова”, так как не подкреплены никаким действием. Он, по существу, такой же доктринер, как и Базаров. Вся его предшествующая жизнь представляла собой прямой путь сплошных удач, данных ему по праву рождения, но первая же трудность – неразделенная любовь – сделала Павла Петровича ни на что не способным. Убеждений, как справедливо отмечает Писарев, у Павла Петровича нет, в качестве убеждений он пытается “протащить” принципы, причем понятые на свой манер. Все они сводятся к соблюдению внешних приличий и усилиям, направленным на то, чтобы считаться джентльменом. Форма без содержания – в этом суть Павла Петровича (это ярко прослеживается в описании его кабинета, а затем в том, что в качестве символа России Павел Петрович держит на столе пепельницу в форме “мужицкого лаптя”).
Таким образом, Павел Петрович оказывается совершенно несостоятельным оппонентом Базарову. Настоящий оппонент вождю нигилистов – Николай Петрович Кирсанов, хотя он и не вступает в словесные баталии с Базаровым. Все его мироощущение, лишенное внешней вычурности поведение, но вместе с тем душевная широта противостоят всеотрицанию нигилистов. Павла Петровича во всем интересует лишь внешняя сторона вещей. Он толкует о Шиллере, о Гете, хотя вряд ли удосужился их прочесть, его суждения самонадеянны и поверхностны.
Но то же самое можно сказать о Базарове! То же пристрастие к “внешним эффектам” (бакенбарды, балахон, развязные манеры и прочее) и та же “неорганичность” с окружающим его миром. Связь Базарова и Павла Петровича не только внешняя, но и генетическая: Базаров отрицает все то уродливое и недееспособное, что есть в Павле Петровиче, но в этом отрицании впадает в крайность, а крайности, как известно, сближаются, и именно поэтому между Базаровым и Павлом Петровичем так много общего. Таким образом, Базаров – порождение пороков старшего поколения, философия Базарова – это отрицание жизненных установок “отцов”, которые те успели изрядно дискредитировать, Базаров – это тот же Павел Петрович, только с точностью до наоборот.
Тургенев показывает, что на отрицании нельзя построить абсолютно ничего, в том числе и философии – сама жизнь неизбежно опровергнет ее, потому что суть жизни состоит в утверждении, а не в отрицании. Николай Петрович Кирсанов мог бы поспорить с Базаровым, но он прекрасно понимает, что его аргументы не будут убедительны ни для Базарова, ни для брата. Оружие последних в споре – логика, софистика, схоластика. То знание, которым обладает Николай Петрович, нельзя передать словами, человек должен его сам почувствовать, выстрадать. То, что он мог бы сказать о гармоничном существовании, о единении с природой, о поэзии, – для Базарова и для Павла Петровича пустой звук, потому что для понимания всех этих вещей нужно иметь развитую душу, которой ни у “уездного аристократа”, ни у “предводителя нигилистов” нет.
Это в состоянии понять сын Николая Петровича Аркадий, который, в конце концов, приходит к выводу о несостоятельности идей Базарова. В немалой степени Базаров сам способствует этому: Аркадий понимает, что Базаров не только не уважает авторитеты, но и окружающих, что он никого не любит. Трезвый житейский ум Кати ему больше по сердцу, чем холодная схоластика Базарова. Весь дальнейший путь Базарова, описанный в романе, – опровержение его нигилистической доктрины. Базаров отрицает искусство, поэзию, поскольку не видит в них никакого проку. Но после того как влюбляется в Одинцову, понимает, что это не так. По его совету Аркадий отнимает у отца томик Пушкина и подсовывает немецкую материалистическую книжку. Именно Базаров высмеивает игру Николая Петровича на виолончели, восхищение Аркадия красотами природы. Однобоко развитая личность Базарова не в состоянии понять всего этого.
Однако для него еще не все потеряно, и это проявляется в его любви к Одинцовой. Базаров оказывается человеком, а не бездушной машиной, которая способна лишь ставить опыты и резать лягушек. Убеждения Базарова вступают в трагическое противоречие с его человеческой сущностью. Отказаться от них он не может, но не может и задушить в себе проснувшегося. человека. Для Базарова нет выхода из создавшегося положения, и именно поэтому он умирает. Смерть Базарова – это смерть его доктрины. Перед лицом неизбежной гибели Базаров отметает все наносное, второстепенное, чтобы оставить самое главное. И этим главным оказывается то человеческое, что в нем есть, – любовь к Одинцовой.
Тургенев на каждом шагу опровергает Базарова. Базаров заявляет, что природа не храм, а мастерская, – и тут же следует великолепный пейзаж. Картины природы, которыми насыщен роман, подспудно убеждают читателя в совершенно обратном, а именно, что природа – храм, а не мастерская и что только жизнь в гармонии с окружающим миром, а не насилие над ним может принести человеку счастье. Оказывается, что Пушкин и игра на виолончели в абсолютном измерении гораздо важнее всей “полезной” деятельности Базарова.
Кроме того, Тургенев сумел показать в образе Базарова и очень опасные тенденции – крайний эгоцентризм, болезненное самолюбие, непоколебимую уверенность в собственной правоте, претензию на обладание абсолютной истиной и готовность в угоду своей идее проводить насилие (разговор Павла Петровича с Базаровым, когда последний заявляет, что готов идти против своего народа, что их, нигилистов, не так мало, что если их сомнут, то “туда нам и дорога”, но только “еще бабушка надвое сказала” и т. д.). Тургенев увидел в своем герое ту “бесовщину”, о которой позже будет писать Достоевский (“Бесы”), но привел его все-таки g общечеловеческому началу, а идеи нигилизма – к развенчанию.
Не случайно после смерти Базарова не остается его последователей. На бесплодной почве нигилизма взрастают только такие’ пародии на людей, как Кукшина и Ситников. В последней сцене – описании сельского кладбища и родителей, приходящих на могилу сына, – вечная природа, на спокойствие которой посягал Базаров, даст “нигилисту” последнее успокоение. Все второстепенное, что придумал беспокойный и неблагодарный сын природы – человек, – остается в стороне. Только природа, которую Базаров хотел превратить в мастерскую, да родители, давшие ему жизнь, с которой он так неразумно обошелся, окружают его. Ужасно, когда молодое поколение менее нравственно, чем предыдущее. Поэтому проблема “отцов и детей!” живет и сейчас, приобретая несколько другое направление.
Меткое русское слово
Выражается сильно российский
народ! И если наградит кого
словцом, то пойдет оно ему в
род и потомство…
Н. Гоголь
К слову в России всегда относились с благоговением, начиная от торжественных царских указов и кончая современными поговорками и частушками. Если заглянуть в историю, то увидим, что язык имел свою особинку не только в зависимости от края России, но и от профессии человека. Например, в старой Москве существовали языки цирюльников и извозчиков, портных и сапожников, трактирных половых и банщиков, ресторанных официантов и торговцев. Сейчас большинство этих профессий остались в прошлом, но русский язык сохранил в себе элементы прошлой удали и смекалки, которыми восхищался Николай Васильевич Гоголь, и поныне. Творцом языка является народ, и поэтому наши знаменитые на весь мир писатели оживляли свои произведения то смешным, то витиеватым, то метким русским словом.
Много сделал для собирания и исследования такого русского языка Евгений Платонович Иванов. Его дед был крепостным графа Шереметева, а отец самостоятельно овладел грамотой и открыл собственную контору. Можно сказать, что роду Е. П. Иванова русский язык в жизни помог так же, как иному богатое наследство. Писателю и собирателю русского языка Е. Иванову удалось зафиксировать много любопытных явлений русского речевого обихода рубежа веков. Хочу отметить, на мой взгляд, наиболее интересный момент: проникновение в мещанскую среду книжных слов и выражений. В данном случае происходит круговорот языка: писатели берут язык у народа, а народ в свою очередь подхватывает из книг понравившиеся выражения.
Итак, в России люди одной социальной группы охотно говорили на языке другой – высшей или низшей.
Писатели первые заметили и отразили этот феномен в своих произведениях. Вспомним вновь Гоголя, у которого в “Ночи перед Рождеством” кузнец, желая доказать, что он “знал и сам грамотный язык”, выражается так: “Многие домы исписаны буквами из сусального золота до чрезвычайности. Нечего сказать, чудная пропорция!” Несмотря на формальную нелепость этих фраз гоголевского героя, нам все ясно и мы не можем сдержать улыбки.
То же самое можно сказать и о некрасовском герое, побывавшем в городе:
Каких-то слов особенных
Наслушался: Атечество,
Москва Первопрестольная,
Душа великорусская,
Я – русский мужичок…
Но с другой стороны, существовала тяга к уродливому, исковерканному языку определенного социального слоя людей. Они яркую народную речь заменяли бессмысленными обрывками интеллигентской речи. Писатели критиковали это явление. Пожалуй, более всех поработал над речевыми портретами любителей “ученого слога” среди разных профессий Антон Павлович Чехов. Уже его первый рассказ “Письмо к ученому соседу” полностью построен на изображении такого стиля. Им, например, пишет отставной урядник: “Я пламенно люблю астрономов, поэтов, метафизиков, приват-доцентов, химиков и других жрецов науки, к которым Вы себя причисляете чрез свои умные факты и отрасли наук, т. е. продукты и плоды”. А в его другом рассказе “Умный дворник” о пользе наук рассуждает другой любитель книг, набравшийся из них ученых слов дворник: “… не видать в вас никакой цивилизации… Потому что нет у вашего брата настоящей точки”. Дворнику вторит приобщившийся к просвещению водовоз: “Я в рассуждении климата недоумение имею”. Очень церемонно выражается обер-кондуктор Стычкин в рассказе “Хороший конец”: “А потому я весьма желал бы сочетаться узами игуменея” – или: “ив рассуждении счастья людей имеет свою профессию”. Еще более “изысканные” речевые обороты применяют чеховские фельдшера, мелкие чиновники, телеграфисты и т. п.
Процесс обновления языка шел непрерывно. Но, к сожалению, с ростом больших городов, с развитием мощных экономических связей начался процесс стремления от многообразия к единообразию языка. Сейчас все больше происходит сглаживание и даже исчезновение отличий языка разных профессиональных групп людей. Этот процесс, видимо, необратим. Но все равно жалко этого уходящего в прошлое речевого богатства русского языка. Исчезли яркие присловья мастеров, выкрики зазывал, присказки книжников, байки извозчиков. Они в повседневности находили остроумные каламбуры, неожиданные рифмы и эпитеты, точные характеристики житейских ситуаций: “это тебе не продавец, а чесотка: зубит крепко, извести изведет, туман наведет, а смерти не дает”; ” с тела вы лебедь, а с души сухарек”; “кобель на бараньем молоке”; “должника книжного в угон по ветру на чистом поле не сыщешь”; “с ветром, с холодком чиним железным гвоздком, подметки новые подбиваем, головки правим, голенища кому надо убавим, а кому надо – поставим! Тверские холодные, рваные, голодные, сегодня ценой на работу сходные! Тверской сапожник, матерный обложник, жену в кабаке пропил да козе башмаки на копыта купил”. Приведенные выражения, я считаю, можно было бы вполне взять за основу в современном общении, скажем, мастеров и продавцов с народом. Они – ядро, вокруг которого могут проявить себя мастера дела и творцы слова. Во всяком случае, я считаю, к этому надо стремиться.
“Я пришла к поэту в гости”
А. А. АХМАТОВА
* * *
Александру Блоку
Я пришла к поэту в гости.
Ровно полдень. Воскресенье.
Тихо в комнате просторной,
А за окнами мороз
И малиновое солнце
Над лохматым сизым дымом…
Как хозяин молчаливый
Ясно смотрит на меня!
У него глаза такие,
Что запомнить каждый должен;
Мне же лучше, осторожной,
В них и вовсе не глядеть.
Но запомнится беседа,
Дымный полдень, воскресенье
В доме сером и высоком
У морских ворот Невы.
Перемена
Внимание! Очередное включение! Еще стоит гулкая тишина в коридорах школы. В классах идут последние секунды урока. Раз, два, три, четыре! Вот он, звонок, прерывающий сомнения учителя в наших знаниях! Мы свободны! Распахиваются первые двери. Вторые… Третьи… Девочек выносит и сминает волна рвущихся на свободу мальчишек. Тут же, у двери, Борьке из 5 “А” кто-то поставил подножку, и он целеустремленно заскользил по коридору, сбивая на своем пути чьи-то ноги. На него падают, как подкошенные, школьники, и Борька останавливается. Но что дела-ется сзади! Вы посмотрите. Жаждущая свободы толпа пытается пробить искусственный затор. Я не вижу лиц. В воздухе машут только руки и рюкзаки… Нет, только что я увидел и ноги! Наконец-то из классов выходят учителя. Тамара Алек – сандровна, учитель рисования, бросилась разгребать завал, Федор Иванович, учитель географии, помогает ей, видимо, объяс-няя школьникам, что затылок – это Северный полюс, а Аф-рика будет на следующем уроке. Постепенно девочки нашли свои места у подоконников и 0 чем-то секретничают. Взъерошенный Протасов из 4 “В” пытается оторвать дверную ручку, его не пускают в класс. Але-нa Самохина из 5 “Б” опять смотрится в зеркальце. Все-таки она красивая! Вы согласны? Ну вот. Этот резкий звук звонка заставил всех вздрогнуть. Коридор нехотя освобождается. Шум перетекает в классы. И… закрывается первая дверь, вторая, третья… На 45 минут. Я заканчиваю этот небольшой репортаж, так как мне нужно бежать на урок. Встретимся на следующей перемене.
История трех поколений фермеров Джоудов (По роману Д. Стейнбека “Гроздья гнева”)
Джон Эрнст Стейнбек – знаменитый американский писатель, нобелевский лауреат, который написал много прекрасных произведений, некоторые из них были экранизированы. Об одном из таких произведений я и хочу рассказать. Это роман “Гроздья гнева”.
“Гроздья гнева” – лучший роман Д. Стейнбека. И сегодня он остается вершиной творчества писателя. Критики не без оснований называют “Гроздья гнева” народной эпопеей. В центре авторского внимания – конфликты общенациональной значимости, проблема судеб американских фермеров, разоряемых банками, трестами и монополиями.
Внешне событийная канва романа связана с историей трех поколений фермеров Джоудов – основателей фермы, американских пионеров, захвативших землю у индейцев; их детей, согнанных с насиженных мест неурожаем и нефтяными монополиями; их внуков, превратившихся в наемных рабочих. Содержание романа не ограничивается рамками семейных отношений. Трагедия Джоудов поставлена в связь с важнейшими событиями современности. Замысел автора – придать трагедии Джоудов глубокое социальное звучание – предопределил особенность архитектоники романа.
В эпическое повествование о Джоудах Стейнбек вмонтировал небольшие по объему главы полупублицистического характера. Эти страстные лирические монологи (а иногда и многоголосые диалоги), написанные то от имени безымянного арендатора, то от имени барменши, наблюдающей вблизи мир “сытых”, то от имени разоренных фермеров Оклахомы, дают автору возможность непосредственно обращаться к читателю по самым волнующим вопросам. В них идет речь о причинах классового расслоения и обнищания фермеров, разбойничьей политике правительства и монополий, страшных контрастах нищеты и богатства в стране. В лирических отступлениях Стейнбек не только декларирует свою ненависть к миру “сытых”, создавая гротескные образы управляющих страной, “дышащих прибылью”, “пожирающих проценты” с капитала трестов и банков, но и предрекает неизбежность гибели существующего порядка вещей.
Стейнбек говорит о созревающих в душах людей гроздьях гнева, таящих невиданные возможности. Обращаясь мысленно к своим противникам, к власть имущим, писатель произносит пророческие слова: “Если б вам удалось отделить причины от следствий, если б вам удалось понять, что Маркс, Джефферсон, Ленин были следствием, а не причиной, вы смогли бы уцелеть. Но вы не понимаете этого. Ибо собственничество сковывает ваше “я” и навсегда отгораживает от “мы”.
Проблема индивидуализма и коллективизма ставится Стейнбеком не только в лирическом плане романа, но и в эпических главах, посвященных Джоудам.
“Гроздья гнева” – это роман, рисующий процесс пробуждения и становления коллективного сознания в среде мелкого фермерства. Книга проникнута глубокой любовью автора к своим героям.
Изнанка послевоенной Германии (По роману Г. Белля “Глазами клоуна”)
Немецкий писатель Генрих Белль, лауреат Нобелевской премии в области литературы 1972 года, – очень интересная фигура. В его творчестве заметно влияние русской литературы, в частности Достоевского, а также влияние Чарлза Диккенса. Интерес к “маленькому человеку” – то, что отличает Белля от многих современных европейских писателей. В каждом из своих произведений автор достигает вершин психологического анализа. Один из наиболее интересных романов Генриха Белля – “Глазами клоуна”.
Действие в произведении длится всего два дня. Роман представляет собой монолог главного героя – Ганса Шнира. Этот человек по профессии клоун, и это одновременно помогает и мешает ему жить. Ганс – хороший психолог, ему понятны мотивы человеческих поступков.
Какой стала Германия после второй мировой войны? Восточная Германия превратилась в ГДР, а вот Западная стала вполне экономически благополучной страной. Однако проклятие нацистского прошлого тяготело над Германией. Уже раздавались призывы прекратить национальное самоистязание, забыть о гитлеризме. Ганс Шнир, например, вряд ли сможет забыть свое детство в нацистской Германии. Ганс ненавидит свою мать: она неискренна, скупа, а главное – привыкла подчиняться господствующей в обществе идеологии, какой бы она ни была. При Гитлере госпожа Шнир была убежденной нацисткой, слепо верящей своему фюреру. Даже свою родную дочь Генриетту она принесла в жертву фашистскому Молоху. Теперь же, во вполне демократической ФРГ госпожа Шнир занимается примирением расовых противоречий, то есть делает уже что-то совершенно противоположное нацизму с полным убеждением в собственной правоте. Она не одинока в’своем приспособленчестве. Ганса возмущают нацисты, с легкостью переквалифицировавшиеся в демократов, отделавшиеся лишь легким испугом да чисто формальным раскаянием.
Покойная Генриетта была единственной родной душой для Ганса. Впрочем, в семье Шниров был еще один ребенок – Лео, который учится в религиозном учебном заведении – семинарии. Но от этого вялого святоши Гансу так и не удается дождаться сочувствия.
Ганс Шнир потерял любимую девушку – Мари, начал пить, повредил себе колено и еще долгое время не сможет вернуться к выступлениям. Клоун звонит тем, кто смог бы ему помочь, хотя бы морально поддержать, однако настоящего разговора у Ганса не получилось ни с кем. Даже родной отец, видя, как несчастен Ганс, остается практически равнодушным. Клоун отлично понимает, что Мари, ушедшая к обеспеченному человеку, будет счастлива. Но любила Мари толь”ко Ганса. Сам Ганс Шнир не понимает, как можно любить одного, а выйти замуж за другого. Это, по мнению клоуна, греховно.
Беда Ганса Шнира не в том, что он рос в фашистской Германии, не в том, что его оставила любимая и не помогли близкие. Беда клоуна в том, что он талантлив и поэтому очень остро ощущает несовершенство окружающей действительности. Это роднит героя Белля с героями Достоевского, Чехова, Толстого и других русских писателей. Проблема взаимоотношений художника и мира неразрешима.
Прошедший войну Генрих Белль сумел ярко изобразить противоречия послевоенного европейского общества. По его мнению, конформизм и эгоизм стали одними из основных пороков современных европейцев. Уроки истории ничему не учат. Сегодня мы с тревогой наблюдаем за митингами неонацистов в объединенной Германии. К чему придет такая богатая и такая свободная якобы Европа? Может быть, стоит еще раз взглянуть на нее глазами клоуна?
Дружинин А. В. А. С. ПУШКИН И ПОСЛЕДНЕЕ ИЗДАНИЕ ЕГО СОЧИНЕНИЙ
А. С. ПУШКИН И ПОСЛЕДНЕЕ ИЗДАНИЕ ЕГО СОЧИНЕНИЙ
У всякого истинно русского человека, а Пушкин был чисто русским человеком, находится в душе одна чисто народная и возвышенная черта, заключающаяся в той святой деликатности духа, которая делает все наши сильные ощущения столь немногоречивыми, сдержанными и как будто робкими. За эту черту нашего характера, вследствие которой русский человек молча свершает свои подвиги, молча любит и даже ненавидит своих врагов молчаливой ненавистью, иноземцы, не понимающие толка в людях, зовут нас холодным народом. Сказанной чертой характера Пушкин обладал в высшей степени: оттого он так велик и славен, оттого поэзия его, богатая тихим интимным колоритом, будет веселить русское сердце и в отдаленные от нас годы. Во всех своих привязанностях, как и в антипатиях, Александр Сергеевич был истинно деликатен, пренебрегая обычаем поэтов открыто изливать свои ощущения перед своей публикой. Все открытия его произведения подтверждают справедливость наших слов, а история кабинетных работ Пушкина отстраняет даже тень сомнения по этому поводу. Как выбрасывает он из своих вещей все то, что имеет в себе интерес частный, что может выдать свету любимое имя, что может дать слушателю путеводную нить к лабиринту привязанности его сердца! Не стесняясь потребностью славы, Пушкин безжалостно уничтожает превосходнейшие строфы, имеющие отношение к его святейшим личным воспоминаниям, и мало того, он временами маскирует свое чувство, отводит глаза читателя, скрывает слезу под улыбкой, радостное воспоминание под слезою. Он иногда стоит будто нараспашку перед читателем, сообщает ему о том, как ел устрицы, ходил за кулисы и купался в море, как будто собирается ввести его в мир своих привязанностей, и, настроивши вас на тот лад, какой для него нужен, быстро ускользает от жадных взоров, не выдав себя ни словом, ни мыслью. В посланиях к друзьям своим он шутлив,
Весел, беспечен; но кто не видит, сколько нежности, способности на дружбу в этих посланиях. И когда, воспевая любимых сверстников своей юности, Пушкин изредка дает волю своему горячему сердцу (например, в известном произведении: “Теряет лес багряный свой убор”.)1, дух наш потрясается поэтическим смущением, – и читатель, догадываясь об океане любви, таившемся в душе поэта, невольно говорит: “Как же умел любить Пушкин, если он таков в своих дружеских привязанностях?”
1 Обмолвка Дружинина, у Пушкина: “Роняет лес багряный свой убор”, 19 октября 1825.
Деликатностью души Александра Сергеича мы объясняем его осторожную уклончивость в литературных мнениях, его наружную холодность к делу искусства. В свете он имел многих недоброжелателей, людей неразвитых или ветреных, которым его слава колола глаза, – в литературе Пушкин “был богат врагами”, по выражению своего любимого поэта. Серьезно воевать с теми и другими и грозно уединяться на высоты олимпийские Александр Сергеевич не был в состоянии, да и не желал. С его тактом, благодаря зоркому взгляду на вещи, он очень хорошо видел, что поэт, гордящийся званием поэта, только может уронить свое достоинство через борьбу с людьми, не доросшими до его понимания. Сознавая всю новость своего положения в обществе, Пушкин боялся разлада с светом, – истинно, сердцем любя русское искусство, он желал делать ему добро всеми средствами. Но, к сожалению, чем более наш поэт прилеплялся к русской литературе, чем благороднее держал он себя с товарищами-писателями, тем яснее сознавал он, насколько русский литературный мир его времени был ниже его идеала. За исключением весьма немногих первоклассных писателей, уже нами упомянутых, вся литературная братия только могла обманывать надежды Пушкина. Он требовал критики – у нас не было тогда критики; он желал, чтоб произведения его разбирались добросовестно, но вместо эстетических заметок видел в разборах одни придирки к словам, иногда даже обидные личности. То, чему он не придавал цены, восхвалялось журналами, труды, на составление которых Пушкин клал свою душу, проходили незаметно. “Черная шаль” возбуждала восторги, “Борис Годунов” признан был промахом. Романс “Под вечер осени ненастной” обошел Россию, тогда как позднейшие стихотворения, бриллианты в поэтическом венце Пушкина, утопали в альманахах никем не замеченные. Журналисты вместо того, чтоб идти впереди публики, в одно время наставлять и ее и самого, поэта, рассуждали о том, прилично ли г. Алеко, лицу хорошего происхождения, водить на цепи медведя. Один критик обиделся тем, что в “Евгении Онегине” сказано о провинциальных барышнях перед балом “Девчонки прыгают заранее”, между тем как крестьянка в другом месте поэмы названа девою. Но не одни подобные ребячества со стороны ценителей оскорбляли Александра Сергеича – его во сто раз более удивляло то, чего наша тогдашняя критика не сказывала. Он не мог представить себе того, по какой причине те места из его поэм, те стихотворения, которые вносили столько нового в словесность, не возбуждали ни заметок, ни внимания. Картины природы, художественные очерки, лирические порывы, улыбки сквозь слезы – одним словом, вся поэзия, живым ключом бьющая в его творениях, не находила себе привета, в критике. Публика в этом отношении была выше своих руководителей, она награждала поэта как могла; сверх того, нам известно, что Пушкин иногда получал письма от незнакомых лиц, по временам даже побуждавшие его на дружеский ответ.
“С “Бориса Годунова”, – сообщает нам автор “Материалов” для биографии Александра Сергеича, – Пушкин ушел в самого себя, распростился на время с прихотливым вкусом публики и ее требованиями, сделался художником про себя, уединенно творящим свои образы, как он вообще любил представлять художника”. Сам поэт писал около этого времени: “Не имея более надобности заботиться о прославлении неизвестного имени в первой своей молодости, я уже не смею надеяться на снисхождение, с которым был принят доселе. Я уже не ищу благосклонной улыбки моды… Публика и критика расплатились со мной совершенно. С этой минуты их строгость или равнодушие будут иметь на мой труд только одно малое влияние”. Чувство, под влиянием которого были начертаны только что приведенные строки, осталось за Александром Сергеичем на всю его жизнь, принося огромную пользу его поэтическому дарованию и некоторый ущерб теоретическому взгляду самого поэта на родное искусство. В незрелости, детстве нашей критики Пушкин не хотел видеть никаких залогов к ее усовершенствованию, а вскоре и совсем перестал думать о критике. На сбивчивые и еще не выяснившиеся потребности публики Александр Сергеич стал глядеть то слишком унылым, то слишком насмешливым взглядом. Но взамен того до какой степени плодотворна, роскошна, обильна благами и обильна надеждами была поэтическая деятельность Пушкина за указанное нами время! “Семиверстными шагами” шел наш поэт по пути творчества, и гибкий, многосторонний его талант производил чудо за чудом. В тиши сельского уединения, с
Счастливой любовью в сердце, посреди тревожных вестей о холере, в то время еще невиданной гостье, Александр Сергеич в первый раз насладился сладостью труда в одно время и долгого, и ничем не прерываемого, и вполне успешного. Он зажился до глубокой зимы в своем нижегородском имении, не имея силы распроститься с порой вдохновения, хотя обстоятельства требовали его присутствия в столице. Не выезжая из села Болдина, он приготовил для печати последние главы “Онегина”, “Домик в Коломне”, “Скупого рыцаря”, “Моцарта и Сальери”, “Каменного гостя”, “Пир во время чумы” да сверх того более тридцати стихотворений, между которыми надо отличить “Бесы”, “Каприз”, “Мадонна”, “Расставанье”, “Минувших лет угасшее веселье”, “Странник” и “Первое подражание Данту” (В начале жизни школу помню я); о других произведениях, подготовленных в это же время, мы еще скажем несколько слов в свою очередь.
Прозаические произведения Александра Сергеича за указанный нами период стоят особенного внимания настоящих ценителей, и нам (может быть, мы и заблуждаемся) всегда казались странными журнальные отзывы об этих произведениях. Даже в “Материалах”, нами разбираемых, г. Анненков как-то неохотно хвалит “Повести Белкина”, упрекая их в бедности содержания и прибавляя, что в наше время нужна зоркость любителя для того, чтоб оценить их по достоинству. С таким отзывом мы согласиться не можем. “Повести Белкина”, по нашему мнению, не должен проходить молчанием ни один человек, интересующийся русскою прозою. “Повести Белкина” были первым опытом Александра Сергеича в повествовательном роде; эти повести имели огромный успех в публике; а влияние, ими произведенное, отчасти отразилось чуть ли не на всех наших романах и повестях. “Повести Белкина” – книга увлекательная, прекрасная, светлая… Если Пушкин ласково смотрел на нашу сельскую жизнь и если шутка его была незлобива, то на каком основании смеем мы требовать от него сатиры и карающего юмора? Если Пушкин, человек, много испытавший в жизни, страдавший от клеветы друзей и обид холодного света, человек, боровшийся, раскаивавшийся, заблуждавшийся, проводивший бессонные ночи, ливший горькие слезы много раз в течение своей жизни, находит средство глядеть на жизнь с ясной приветливостью, – нам ли осуждать за это Пушкина? Скажем более, нам его надо любить именно за это. Счастлив человек, выносящий из жизненного опыта подобную незлобивость, подобную способность к улыбке, подобное радушие к людям, подобную зоркость взгляда на всю ясную сторону жизни! Иногда на идиллию надо иметь более сил, чем на драму в мизантропическом вкусе; очень часто сатира дается легче, чем милая шутка. Но мы пока еще не хотим признавать сказанной истины, ибо, по нашей насмешливой славянской природе, мы всегда готовы увлечься человеком, потешающимся на наш счет и не идущим в карман за жестким словом.
Изучая прозу Пушкина, его “Онегина”, где изображен вседневный быт наш, как городской, так и деревенский, его стихотворения, внушенные сельскими картинами, сельским бытом, мы придем к началу того противодействия, той реакции, которая так нужна в текущей словесности. Что бы ни говорили пламенные поклонники Гоголя (и мы сами причисляем себя не к холодным его читателям), нельзя всей словесности жить на одних “Мертвых душах”. Нам нужна поэзия. Поэзии мало в последователях Гоголя, поэзии нет в излишне реальном направлении многих новейших деятелей. Само это направление не может назваться натуральным, ибо изучение одной стороны жизни не есть еще натура. Скажем нашу мысль без обиняков: наша текущая словесность изнурена, ослаблена своим сатирическим направлением.
Против того сатирического направления, к которому привело нас неумеренное подражание Гоголю, поэзия Пушкина может служить лучшим орудием. Очи наши проясняются, дыхание становится свободным: мы переносимся из одного мира в другой, от искусственного освещения к простому дневному свету, который лучше всякого яркого освещения, хотя и освещение, в свое время, имеет свою приятность. Перед нами тот же быт, те же люди, но как это все глядит тихо, спокойно и радостно! Там, где прежде по сторонам дороги видны были одни серенькие поля и всякая дрянь в том же роде, мы любуемся на деревенские картины русской старины, на сохнущие и пестреющие долины, всей душою приветствуем первые дни весны или поэтическую ночь над рекою – ту ночь, в которую Татьяна посетила брошенный домик Евгения. Неведомые равнины имеют в себе что-то фантастическое; луна невидимкой освещает летучий мрак, малые искры и небывалые версты бросаются в глаза ямщику, и поэтический полет жалобно поющих дорожных бесов начинает совершаться перед глазами поэта. Зима наступила; зима – сезон отмороженных носов и бедствий Акакия Акакиевича, но для нашего певца и для его чтителей зима несет с собой прежние светлые картины, мысль о которых заставляет биться сердце наше.
Мужичок с триумфом несется по новому пути на дровнях; на красных лапках гусь тяжелый осторожно ступает на светлый лед, собираясь плавать, скользит и падает, к полному своему изумлению. Буря мглою небо кроет, плача, как дитя, завывая зверем и колыхая солому на старой лачужке, но и в диком вое зимней бури с метелью таится своя упоительная поэзия. Счастлив тот, кто может отыскать эту поэзию, кто славит своим стихом зиму с осенью и в морозный день позднего октября сидит у огня, воображением скликая вокруг себя милых друзей своего сердца, верных лицейских товарищей и воздавая за их дружбу сладкими песнями, не помня зла в жизни, прославляя одно благо!
Таков Пушкин с природой своего края, и чей язык поворотится на то, чтоб обвинить его в преувеличении, в идилличности? Таков он и с жизнью, которая, как мы знаем, несла ему не одни радости; таков он с людьми, часто его не понимавшими и часто наносившими его сердцу неотразимые обиды. Не оптимизм, не стремление к розовым краскам увлекали музу Пушкина: и она умела смеяться сквозь слезы над людскими пороками, и она грозно глядела на невежд, издевающихся над треножником, над которым горел священный огонь ее поэзии. Александр Сергеич, превосходя своих преемников поэзиею, превосходил их и силою души. В нашем заключении нет для них ничего обидного, ибо душа Пушкина была душой необыкновенного, развитого, любящего, высокопросвещенного человека. Оттого и труд его так прекрасен, оттого его жизненный опыт не принес с собой горького плода.
Деятельность Пушкина, как автора “Повестей Белкина” (с “Летописью села Горюхина”), “Капитанской дочки”, “Пиковой дамы” и “Дубровского”, кажется нам деятельностью в высшей степени благотворною. Проза нашего поэта есть не только необходимое дополнение к его поэзии, но и предмет полезного изучения для новейших повествователей. Когда Пушкин начал писать прозою, критики его времени, избалованные “красотой слога”, находили его прозу чересчур простою. Ныне, может быть, найдутся ценители, готовые признать ее направление идиллическим и даже отклоняющимся от простоты вседневной жизни. Замысловатость, с которой построен каждый из самых маленьких рассказов Белкина, может быть, кажется чем-то сказочным иному лекисту наших времен. Что до нас, мы думаем, что повести Пушкина вполне оценятся, только когда начнется в нашей литературе законная, безобидная реакция против гоголевского направления, – а этого времени ждать недолго.
1855
Посланец партии (образ Давыдова по роману “Поднятая целина”)
Михаил Александрович Шолохов был непосредственным участником и свидетелем коллективизации на Дону. Наблюдая за работой рабочих-путиловцев Баюкова и Плоткина, он сумел впоследствии создать правдивый характер посланца партии, двадцатипятитысячника Семена Давыдова. За плечами у Давыдова суровая школа жизни: отца за участие в забастовках ссылают в Сибирь, еще мальчонкой Семен идет работать на завод. “И белье сестренкам стирать, и штопать, и обед готовить, и на завод бегать” – все должен был делать подросток, когда невыносимая нужда свела в могилу мать. Он прошел флотскую службу, воевал в гражданскую войну, затем опять работал слесарем на Путиловском. Оттуда по путевке партии пошел “поднимать деревню”. Давыдов все время помнит, что он – рабочий, старается не уронить высокую честь пролетариата, “держать на высочайшем уровне”. Большой школой явилась для него гражданская война, в ней закалились его стойкость и мужество. “Не из такого мы – большевики – теста, чтобы из нас кто-нибудь мог фигуры делать! Меня в гражданскую юнкера били, да и то ничего не выбили! – заявляет он на собрании после “бабьего бунта”.
Давыдов отличается прямотой, честностью, цельностью натуры. Он тверд и принципиален в отстаивании интересов народа. Выслушав историю Тита Бородина, Давыдов отвечает: “Чего ты нам жалостные рассказы преподносишь? Был партизан – честь ему за это, кулаком стал, врагом сделался – раздавить! Какие могут быть разговоры?” На выкрики и угрозы неизвестных злопыхателей Семен отвечает резко и решительно. Он не боится смерти, за дело партии готов идти до конца: “…я за свою партию, за дело рабочих всю свою кровь отдам!”
Давыдов не очень грамотен, учиться ему не пришлось, но он усердно читает политическую литературу, настойчиво старается разобраться в общественной жизни, в этом ему помогает классовое чутье.
Нелегко было Давыдову – потомственному рабочему, никогда не занимавшемуся сельским хозяйством,- руководить колхозом нелегко было человеку, выросшему среди искренних друзей, понять сложную и противоречивую душу крестьянина. Хутор с его тайнами человеческих душ был для Давыдова “сложным мотором новой конструкции”, в котором ему обязательно надо было разобраться, и только большевистская настойчивость помогла ему в этом. Горячее сердце и интуиция трудящегося человека, восполняя недостаток опыта, подсказывали ему правильное поведение. Во время “бабьего бунта” Давыдов, посмеиваясь вначале, а потом еле сдерживая ярость, увещевает развоевавшихся женщин.
“-Гражданочки! Дорогие мои ухажерочки! Вы хоть палками-то не бейте – упрашивал он, пощипывая ближайших баб, а сам нагибал голову и через силу улыбался…
– Бабушка! Тебе помирать пора, а ты дерешься,- пытался отшучиваться Давыдов”. “
Постепенно Давыдов приобретает опыт хозяйственного руководителя, он умеет поднять массы и повести их за собой. Когда в бригаде Любишкина плохо шла пахота, ранее не видавший плуга Давыдов научился пахать и организовал социалистическое соревнование.
Отдавая работе все время и силы, Семен не сумел устроить свою личную жизнь. Простой и бесхитростный, он легко попал в сети, расставленные практичной Лушкой, наивно надеясь: “Вовлеку ее в общественную работу, упрошу или заставлю заняться самообразованием”. Иначе сложились отношения с Варей Харламовой, он полюбил эту чистую и открытую душу.
Погиб Давыдов так же геройски, как и жил. Излишняя осторожность была не в его характере. “Безумство храбрых – вот мудрость жизни!” – эти слова из “Песни о Соколе” Горького можно в полной мере отнести к Семену Давыдову, жившему и отдавшему самое дорогое за счастье народа. Давыдова можно признавать или не признавать героем, но не уважать невозможно.
“Жди меня, и я вернусь…”
К. М. СИМОНОВ
* * *
B. C.
Жди меня, и я вернусь.
Только очень жди.
Жди, когда наводят грусть
Желтые дожди.
Жди, когда снега метут,
Жди, когда жара,
Жди, когда других не ждут,
Позабыв вчера.
Жди, когда из дальних мест
Писем не придет,
Жди, когда уж надоест
Всем, кто вместе ждет.
Жди меня, и я вернусь,
Не желай добра
Всем, кто знает наизусть,
Что забыть пора.
Пусть поверят сын и мать
В то, что нет меня,
Пусть друзья устанут ждать,
Сядут у огня,
Выпьют горькое вино
На помин души…
Жди. И с ними заодно
Выпить не спеши.
Жди меня, и я вернусь,
Всем смертям назло.
Кто не знал меня, тот пусть
Скажет: – Повезло. –
Не понять не ждавшим им,
Как среди огня
Ожиданием своим
Ты спасла меня.
Как я выжил, будем знать
Только мы с тобой, –
Просто ты умела ждать,
Как никто другой.