В доме этом елисаветинских времен и чуть ли не Бирона жили писатели, художники, музыканты. Впрочем, жили здесь и совслужащие, и портные, и рабочие, и бывшая прислуга… Так было и позже, а не только в пограничные с нэпом и первые нэповские годы.
Быт упростился до первозданности, и жизнь приобрела фантастические очертания. Обитателям уже казалось, что дом этот вовсе не дом, а куда-то несущийся корабль.
Чуть теплые печки-буржуйки, перегородки, делящие когда-то безвкусно-роскошные залы на клетушки, – все свидетельствовало, что обычных будней уже нет, что отошли в прошлое принятые нормы взаимоотношений, изменилась привычная иерархия ценностей.
Однако как на краю вулкана пышно разрастаются виноградники, так цвели здесь люди своим лучшим цветом. Все были героями, творцами. Создавались новые формы общественности, целые школы, писались книги. В быту из ломберного сукна рождались сапоги, из мебельных чехлов – блузы, сушеная морковь превращалась в чай, а вобла – в обед из двух блюд.
Итак, это было место, где на каждом шагу элементарное, расхожее соседствовало с элитарным. Утром, проходя мимо умывальников, человек мог быть остановлен окриком: “Эй, послушайте… Поговорим о Логосе”. Это кричал чистивший зубы Акович, удивительный эрудит, готовый полемизировать и с представителем старой интеллигенции, и с бывшей челядью, рассевшейся на кухне вокруг еще теплой плиты. Первые любили Аковича за сложность его внутреннего мира, вторые – за “простоту”, доступность: “Хоть он и еврей, но, как апостолы, русский”.
Фейерверком мысли взрывался шумный и щедрый в растрате творческих сил Жуканец, в чьей голове – хорошего объема – зародился “китайский метод” в литературоведении, абсолютизировавший “прием”. И автору, и писательнице Доливе, и “педагогу-бытовику” Сохатому была близка жизненная установка Жуканца, занятого лепкой нового человека, хотя каждый видел этот путь по-своему. Автор стремился к посильному “взрыванию пограничных столбов времени”. Долива была убеждена, что, если не обогащать человека внутренне, он утечет сквозь пальцы, не состоится как организованная личность и втайне будет зависеть от зверя в себе. Сохатый “преподавал творчество” начинающим писателям, считавшим, что, прочитав и “разобрав” десяток шедевров, одиннадцатый они напишут сами. Он предлагал работать, задавал упражнения вроде задания описать памятник Петра пятью строчками, увидев его, скажем, глазами друга или подруги, живущей в Китае. Лишь один курсант уложился в этот объем: “…В Китае. .. девочки не имею, а в загс… иду с Саней из Красного треугольника. Как памятник она отлично видала, то размазывать нечего…”
Сохатому, правда, обещано место где-то и чем-то заведующего. Панна Ванда, одна из сестер-владелиц кафе “Варшавянка”, лишь под этот вексель отпускает “педагогу-бытовику” авансы в виде улыбок и туманных слов, рождающих смутные надежды. Но сестры в одночасье пропали, и автор встретил их годы спустя в Италии занятыми чем-то вроде известнейшей и древнейшей профессии.
Жуканец утешал друга: согласно его “схеме нового человека”, индивидуум будет вовсе лишен остатка личных начал и, свободный, вспыхнет всеми возможностями своего интеллекта. Он водил его на поэтический вечер Гаэтана, оказавшийся последним. “С ним кончилась любовь… Эта страница закрыта с ним навсегда”. Поникший Сохатый продолжал свои изыскания в сфере “быта и сказа”, в одном из клубов Ленина читал русскую литературу за полфунта хлеба и одну конфету, летя на Сумасшедшем корабле в неизвестное будущее, иногда радуясь счастью видеть и слышать его удивительную команду и пассажиров. Инопланетный Гастролер со своим “Романом итогов”; Микула, почти гениальный поэт из тех же истоков, что и Распутин; Еруслан, защищавший перед “нами” “их”, а перед “ними” “нас” – это из “старых”.
И поэтесса Элан, утверждавшая, что она “последняя снежная маска”; ученица Рериха художница Котихина; всеобщий любимец, импровизатор-конферансье и организатор разного рода розыгрышей, капустников Геня Чорн – из “новых”. Юноша фавн, которого звали просто Вовой, чей могучий разбег остановила только ранняя смерть, не успевшая, правда, помешать ему выбросить стяг, под которым собралась удивительно даровитая молодежь: “брат алеут” – творец пряной и душистой прозы; Копильский, в комнате-пенале которого родился братский союз поэтов и писателей, веривших, что “искусство реально, как сама жизнь”; поэт, оказавшийся родоначальником новой лиричности ; женщина поэт – все они своим творчеством связали воедино две эпохи, не предавая искусство. Еруслан очень внимательно относился к этим молодым, ценил и поддерживал их. Ведь через него самого осуществлялась связь прошлой культуры с культурой грядущей. Он пришел как рабочий и интеллигент, и встреча их в его лице произошла без взаимного истребления.
Сумасшедший корабль завершил свое плавание почти через два года после кронштадтских событий, сделав для русской литературы, может быть, больше, чем какое-нибудь специально созданное творческое объединение писателей и поэтов.