В какой ночи бредовой, недужной,
какими Голгофами я зачат, такой большой
и такой ненужный?
В. Маяковский
Маяковский всегда представлялся мне каким-то огромным памятникообразным человеком, которого можно только прочитать или рассмотреть на фотографии. Мне кажется, своей огромностью поэт заслонял свою довольно беззащитную и уязвимую душу. Его огромность, как сейчас модно говорить, – не что иное, как имидж. Он подавал свое одиночество так, что никому в голову не приходило, что это одиночество. Он спрашивал публику со сцены: “Что может хотеться этакой глыбе? А глыбе много хочется… Ведь для себя не важно – и то, что бронзовый, и то, что сердце – холодной железкою. Ночью хочется звон свой спрятать в мягкое, в женское…” Иногда поэт буквально издевается над собой, подчеркивая бесполезность, никчемность своего появления на этот свет: “Небо плачет безудержно звонко, а у облачка – гримаска на морщинке ротика, как будто женщина ждала ребенка, а бог ей кинул кривого идиотика”.
Но чем известнее становился Маяковский, тем тщательнее он стал скрывать в стихах свое одиночество, ранимость и беззащитность. Напротив, он стал даже хвастаться тем, что не может позволить себе ныть. Публично заявил: “Я хочу быть понят родной страной, а не буду понят – что ж, по родной стране пройду стороной, как проходит косой дождь”.
Фатальную связь поэта с собственным “одиночеством” подчеркивает и его неравнодушие к образу Дон Кихота. Как известно, сей рыцарь печального образа просто в кровь расшибался, говоря о своем одиночестве. Оно являлось ему в образах ветряных мельниц и кукольных сарацинов. Если внимательно просмотреть стихи раннего Маяковского, то вполне можно обнаружить в них контуры “ветряных мельниц”. Например, так любимое романтиками стихотворение “Послушайте”. Внешняя канва – гигант на “ты” со звездами, внеземными мирами. Но если хорошенько вслушаться, то чуткое ухо уловит ржание рыцарской клячи и бряцание ржавых доспехов: “боится, что опоздал”, “плачет, целует ему жилистую руку”, “не перенесет эту беззвездную муку”, “ходит тревожный”, “Ведь теперь тебе ничего? Не страшно?” Материей страха и неуверенности в себе пронизано все стихотворение, которое писалось с явной претензией на величие и могучесть духа. Но стихотворение все равно замечательное, и я подверг его такому разбору лишь в попытке объяснить себе каким-то образом одиночество самого популярного поэта социалистической эпохи и не только ее, в чем я глубоко убежден. Маяковский слишком талантлив, чтобы его можно было навечно приписать к какой-нибудь политической партии.
Когда пришла революция, Маяковский в самом деле всем сердцем принял ее. Но как гений, он со временем почувствовал, что с революцией в России произошло почти то же самое, что с его лирическим героем в раннем стихотворении: “женщина ждала ребенка, а бог ей кинул кривого идиотика”. Он пытался что-то изменить в своей судьбе, но уже не был волен это сделать. Пришло разочарование.
Революция теперь ощущалась поэтом как самое страшное и последнее его одиночество на земле:
Грудой дел,
суматохой явлений
день прошел,
постепенно стемнев.
Двое в комнате,
Я
и Ленин –
фотографией
на белой стене.
Но это два неравных одиночества. У поэта Маяковского одиночество, если так можно сказать, перспективнее. Его одиночество всегда будет нам по сердцу, и чуткое ухо будет улавливать доносящееся из прошлого бряцание его искрометных рифм, словно копье Дон Кихота, угрожающее ветряным мельницам нашей истории.